Хороший Сталин (Ерофеев) - страница 108

Писательство оказалось как раз замещением веры, по крайней мере, на первых порах. Я прошел через европейскую богооставленность XX века, порожденную формальной религией, расплачиваясь но чужим счетам.

Мама, как и я, всегда боялась мертвецов, боялась к ним приблизиться, до них дотронуться. Для нее ее дедушка — это только холодная мертвая рука, которую нужно поцеловать. Боязнь мертвецов со стороны мамы, доставшаяся мне по наследству, усиливалась мнительностью отца, передавшейся мне в полной мере. Над мнительностью мама вечно подтрунивала. Впрочем, неверное слово — подтрунивала, из другого словаря. В моей семье это слово не проходило. Стоит только его применить, и я уже не вижу своей семьи — это что-то другое. Есть целый запас слов, который не был впущен в нашу жизнь. Мама не подтрунивала — мнительность папы ее заметно раздражала, но она сдерживалась изо всех сил, и это тоже было видно. Именно в минуты папиной мнительности у меня сжималось сердце, я понимал, что папа — не ее идеал. Лирические отношения родителей покрыты для меня мраком.

<>

Если в Москве моя семья была серебряным шаром, который заключал в себе весь мир, то в Париже шар раскололся. Мама медленно всплыла, как русалка, к либеральным ценностям жизни: человек — мера всех вещей. Она поверила в процессы десталинизации, которые так никогда и не стали процессами. России выкололи глазки: она крутилась на месте или шла наощупь: то вперед, то назад. Мама подчинилась скорее не женской логике, а взгляду близкого, но стороннего наблюдателя, что стало общим местом для женского морального суда в России, от Надежды Мандельштам до наших дней.

Основы женского морального суда были зыбкими. Это — женщины века безверия. Но чем более зыбкими были их основы, тем строже они становились. Мама пошла по пути подпольного либерализма. Ее раздражал сталинизм мужа. Отец, государственный человек, видел державную эффективность военного и послевоенного сталинизма, и он не мог сбрасывать это со счетов.

Я потихоньку раздирался. В культурном отношении я все больше тянулся к маме. Однако основной жизненный настрой отца был мне ближе: энергия, воля, опыт, война и игра. На стороне мамы оставались книги. Рождение брата сняло напряжение. Брат сразу стал любимчиком мамы; конкурировать с ним невозможно. Это отдаляло маму от меня, в то время как отец не делал предпочтения между сыновьями. Он однозначно предпочитал нас своей работе. Ученик Молотова, отец не забывал о самом главном — учении о мировой революции. Впоследствии он говорил мне, что в беседах с буржуазными деятелями он чувствовал: за ним стоит правда. Поэтому правда о либеральном подтаивании отца имеет ограниченный вид. Однако он не перешел на позиции агрессивного сталинизма, как это сделал Борис Подцероб, которого хорошо видно на фотографиях советской делегации во главе со Сталиным в Потсдаме. Подцероб открыто критиковал при отце Хрущева и держал в своем кабинете над шкафом портрет Сталина, а в шкафу — алтарь со сталинскими книгами, фотографиями, записками. В кабинете собирался кружок ценителей Сталина из бывших околокремлевских людей. Это были истинные рыцари ГУЛАГа. Хрущев, казавшийся Западу несгибаемым коммунистом, который лишь из тактических соображений выступил с развенчанием Сталина и готов показать Западу кузькину мать, прижать Америку в Карибском кризисе, в глазах истинных хранителей веры был не только политической размазней, но и предателем. Подцероб постучал нам рано утром в дверь московской квартиры с «Правдой» в руках, когда сняли Хрущева. Он ликовал. Подцероб был последовательным, папа — нет. Ему не хватало философии, он — поплыл. В нашем доме духа Сталина не было. Отец не переходил диссидентской границы антипартийной группы, но, когда он рассказывал о работе в Кремле, по блеску глаз было ясно, где его главные годы.