Хороший Сталин (Ерофеев) - страница 107

— Les feuilles mortes,[13] — пробормотал отец. Он представил себе, как полноватый высокий Либик, наклонившись, набирает в этот момент в тесной кабинке возле ресторанного туалета, среди старых рекламных афиш, номер своего посольства.

— Ну что? — спросил посол Виноградов, мучительно поднимая густые брови. Он, как мальчик, ждал отца в вестибюле.

— У нас есть неделя, — быстро и мягко сказал отец.

— Пиши телеграмму, связист, — усмехнулся посол Виноградов. — На самый верх. Ты писучий.

— Мне надоело заниматься культурой, — мимоходом заметил отец.

— Понял.

Посол делил людей на писучих и неписучих. Сам был из последних.

— Подпишем вместе, если не возражаешь, — добавил он, чуть заискивая перед отцом.

<>

— Подумаешь, — сказал я маме на ее восторженные слова, — летает вокруг Земли! Бип-бип-бип! Какой тут космос!

— Ты не читаешь газет. Весь мир в восхищении!

— Вот если бы на Луну!

— Откуда у тебя этот дух противоречия? — неприятно поразилась мама.

Она была права. Я не понял значения первого спутника. Во мне развивался дух противоречия. Я не знал, откуда он у меня. Но это был именно дух. Я был застенчив, но у меня был дух противоречия. И он разрастался. Сначала он был стихийным. Я не то чтобы придирался к чему-то. Но мне нравилось иметь самостоятельное мнение. Дух противоречия, поселившись во мне, привязывался к разным вещам, от спутника до ботинок, и доводил маму.

Я увидел модель спутника на всемирной выставке в Брюсселе и снова разочаровался: такой маленький! Кроме того, там была девочка из моей школы. Я был в нее влюблен, и она собой затмила спутник. Мы стояли с ней рядом, перед входом в советский павильон, неподалеку от блестящего, как собачьи яйца, Атомиума. Она была старше меня на год. Наши родители разговаривали, а она кривлялась и выгибалась, и мне, хотя я был в нее влюблен, было за нее стыдно. Мы ничего не сказали друг другу. Но в моем параллельном мире я включил ее во все детективные истории. Ее ранили враги — я ее перевязывал. Впрочем, дорожные истории были веселыми — там торжествовал я. Ночные, перед сном, были, напротив, мучительными. Я проигрывал по всем статьям: родители разводились, девочка гибла, все умирали. Во мне жили страхи.

На обратном пути, в Реймсе, мы посмотрели на улыбающегося ангела. В католические соборы Франции родители ходили, как в музеи, восхищаться, с зелеными путеводителями в руке, готикой. Им нравились витражи, которые нравились и мне: Сан-Шапель, Нотр-Дам, Шартр — все, как полагается. Но даже эта музейная прививка католицизма навсегда сбила меня с православного толка. Я должен был быть рыцарем святой Девы. Для меня, вне женского поклонения, религии не существовало. При моем болезненном воображении я, наверное, очень нуждался в вере. С ужасами смерти мне пришлось справляться самому, без посторонней помощи. Мне не сказали, что Бог существует. Но, наверное, будь у меня вера, я бы не стал писателем.