<>
Я вам скажу, что такое шестидесятники. Это — мой новый «рыночный марок». Шестидесятники похожи на марки португальских колоний. Ахмадулина — ящерица. Вознесенский — бабочка. Евтушенко — ягуар. Окуджава — морской конек. Они читают с эстрады стихи о том, как ярко они живут в треугольной форме марок португальских колоний. Я балдею от них. А я живу с бабушкой, замотавшей люстру в простыню. Я тоже хочу быть богемой. От этой фауны мало что сохранилось.
Кирилл Васильевич с фамилией из русского классицизма — Чистов — со своей женой Беллой Ефимовной были исключением среди родительских знакомых. Они были филологами, увлекались поэзией. Они жили бедно, но чисто в Петрозаводске. Они дарили маме тонкие сборники новой поэзии. Они любили Ахматову и Цветаеву, которых мы с мамой читали в машинописи на квадратиках бумаги в клетку. Я съездил в Петрозаводск, в Кижи — я готов был любить святую Русь, авангард, интеллигенцию, французский сыр — все, что угодно, кроме советской действительности и моей жизни с бабушкой.
На общем школьном собрании я выступил с косноязычной речью юного шестидесятника о несправедливости в нашей школе. Мне долгие годы казалось, что свое воображение, обостренные чувства, страстную тягу к литературе и справедливости я разделяю со всеми, что во мне нет ничего необычного: просто другие об этом не думают. Разбуди их! Конечно, я помнил, как сказал мой одноклассник о Евгении Онегине:
— Чего он ходит, дурью мучится! Дать бы ему в морду, чтоб перестал!
Ну, отсталый тип, думал я. Я жил в платоновском мире снов. Мне казалось, что учителя, включая учителя физкультуры, — интеллигенты.
— Но он же все-таки учитель! — возмущался я, когда наш учитель физкультуры сделал мелкое непотребство (подсматривал за девочками). Интеллигентная подруга мамы фыркнула. Но я стоял на своем. Мне казалось, что мир исправим и разумен. Я не подозревал, что выгляжу белой вороной. Я удивился, что наша классная руководительница на выпускных экзаменах по истории поставила мне четверку — в очевидное наказание за то, что я специально занимался историей, чтобы изводить ее вопросами. Я думал — мы полемизируем. Оказалось, что она даже терпеть меня не может. И за вопросы, и за то, что, став комсоргом класса, я устроил в классе бархатную революцию: прослушивание пластинок французского рок-н-ролла, Джонни Аллидея. Я видел, как наши нищие дети оживились от громкой музыки, хотя и не все, я думал, что мы сольемся в экстазе, а Циля Самойловна Пальчик — с репутацией одной из лучших учительниц Москвы — крашеная блондинка средних лет — решила, что это провокация. Но боялась меня как сына посла. Я мог позволить себе безобразничать. Я выступил на общем собрании школы, перед лицом директрисы, перед всеми с революционной речью, испорченной моим косноязычием (от страшной застенчивости), и вдруг выступавшая директриса заявила на всю школу, что я — фашист.