Миледи стала очумело метаться, искать оружие мести. И хоть было не до юмора, в памяти внезапно возник анекдот, рассказанный Абрамом Абрамовичем: «Муж застает дома жену с возлюбленным. Он ищет пистолет, но нет пистолета. Ищет — топор, но нет топора. Ищет нож, но и ножа нет. Тогда возлюбленный жены, чувствуя себя в безопасности, говорит: «Вы можете меня только забодать!»
Нелли Рудольфовна отыскала иное оружие… Она убедила дочь Афанасьева Ангелину, что Иван Васильевич, убийца жены, не смеет присутствовать на похоронах своей жертвы, что это будет кощунством, сотрясением всех моральных заповедей и норм.
На здании училища Нелли Рудольфовна траурный флаг не вывесила, но в траур училище погрузила. Прощались не с женой Афанасьева, а с матерью Ангелины… И у других студентов Театрального, увы, уходили из жизни родители. Но в день их похорон занятия на целом курсе не отменялись, не вывешивались портреты в прямоугольных черных рамках и поминки в училище не устраивались.
Иван Васильевич лишился жены, дочери, репутации.
В день похорон, утром, Даша сказала нам с Игорем:
— Я думаю, он дома… один… Вызовите его на улицу.
Афанасьев в помятой, будто арестантской, пижаме, как приговоренный, сидел на диване. Лицо из-за небритости не выглядело холеным. Я понял, что дворцовая внешность, как и сами дворцы, должны поддерживаться и охраняться от разрушения. Иван Васильевич смотрел на портрет жены. Она на той цветной фотографии была Марицей… Пышно взбитая юбка шаловливо, но в меру приподнятая актрисой, обнажала молодые, налитые ритмом и стройностью ноги. «От Марицы до больницы»… Я вспомнил фразу, произнесенную кем-то, как рассказывали, после первого инфаркта той, которую именовать «шансоньеткой» и «дрыгоножкой» было уже безбожно. «Даже от самого буйно жизнерадостного канкана, — подумал я, — не только до больницы, но и до кладбища, оказывается, недалеко».
Дверь нам открыла Нина Васильевна, сестра Афанасьева и наша бывшая учительница литературы. Она не поздоровалась и ушла на кухню. Стало ясно, что Дашу она считает источником не только трагедии брата, а и своего личного бедствия. Она потеряла то единственное, чем дорожила, то долгожданное, что сумело победить ее одиночество. Но не надолго… Можно было сказать: «Подумаешь, школьный театр!» Но потеря театра означала для нее потерю последнего проблеска в жизни.
Как и Иван Васильевич, она стала мишенью для скандальных, сенсационных насмешек и обвинений. Политическая «оттепель» все чаще сменялась заморозками. А разоблачения опять вошли в моду. Они редко опровергались. Обвинять вновь стало считаться доблестью, проявлением верности системе и государству, а защищать — подозрительным уклонением от «гражданского долга».