Даша ждала Афанасьева возле подъезда. Она не спряталась во дворе, не укрылась внутри подъезда, а стояла на улице, где ее видели все: жильцы дома, прохожие. Она не прикрывалась какой-нибудь скорбной одеждой, хотя и не выглядела явившейся на свидание. Она была такой, как обычно. Обычно же одевалась со вкусом, не знавшим просчетов и вполне соответствовавшим тому безупречному вкусу, с которым сама была создана.
Даша воспринимала все происшедшее — кроме смерти! — как неизбежность: если б Афанасьев не полюбил ее, к нему бы все равно не вернулись те чувства к жене, которые уже увяли, испепелились.
Иван Васильевич как-то сказал ей, что любовь реанимации не поддается. И Даша начала страшиться смерти… Но не физической, а смерти его любви. При мягкости и женственности своей сестра была максималисткой: она неколебимо решила, что, если это когда-нибудь произойдет, она ни секунды не будет добиваться возвращения умерших, не поддающихся реанимации чувств. Даша поняла: самое естественное в проявлении души человеческой — любовь — чужда искусственному воздействию и не реагирует на него, какие бы усилия ни прилагались.
Афанасьев не выбежал, а вырвался из подъезда, как вырываются из неволи на волю.
— Ты пришла?
— Чтобы быть с вами.
«Даже сейчас?» — спросил его взгляд.
— Сейчас… и когда захотите! — ответила она вслух на его непроизнесенный вопрос. — Я ведь сама все начала. И первой отважилась сказать, что люблю.
— Но со сцены, — оправдывая ее, проговорил Иван Васильевич. — Зрители это приняли на счет Ромео.
— Хоть на счет Ромео, хоть на свой собственный! — ответила Даша с твердостью, которая вот-вот могла не выдержать и разбиться, подобно прочному, но сверх меры перегревшемуся сосуду. — Говорила я это вам. И вы меня поняли…
Она могла бы называть его на «ты», для этого были к тому времени все основания, но называла на «вы», лишь таким образом подчиняясь возрастному разрыву.
Мамина внешность иногда оказывалась обманчивой: предвещая неясность и доброту, она не предвещала подвижничества, отваги, — и тех, кто маму не знал, эти ее достоинства заставали врасплох. По-маминому внешне сдержанная и даже застенчивая, Даша не боялась предрассудков и осуждений. Поэтому прямо на улице, на глазах у прохожих, она с виноватой внезапностью припала губами к породистой, впечатляюще крупной руке Ивана Васильевича. Несмотря на свою мощь, она задрожала… Тогда Даша прильнула лицом к другой его руке и тоже коснулась ее губами.
— Все начала я, — повторила сестра. — И грех пусть будет на мне.
— Нет-нет… Никогда! Ни за что… — бурно воспротивился он как мужчина, не смеющий перекладывать неподъемную тяжесть на женские плечи.