ей.
«Значит, я в своих чувствах не так беззаветна, как была мама, — думала сестра. — Преклонение мое зависело от его величия. А когда величие сникло… преклонение сменилось жалостью. Я боялась смерти его обожания больше, чем собственной смерти. Неужели то была лишь истерика чувств?! И нужна ли ему моя жалость, если даже она способна на жертву?»
Даша знала, что жалеть — по мнению иных «теоретиков» — как раз и значит любить. Но вдруг усомнилась в этой теории. И даже отвергла ее, предпочитая не вводить себя в заблуждение.
Красовская оставалась красивой, если красота, как и обаяние, может быть «отрицательной». Медсестра же в пункте неотложной помощи напоминала печеное яблоко, залежавшееся на тарелке. Но они, как ни странно, были чем-то похожи.
— Злобность и равнодушие к чужим судьбам одинаково отвратительны, — сказала мне Даша.
Она жалела Афанасьева… Но он — Даша все больше утверждалась в этой мысли — не пожелал бы ее жалости, готовой на подвиг, но не являвшей собою синонима страсти.
— Сидеть в чужом кресле унизительно, — сказала вроде овладевшая собою Красовская. — Но и для него это кресло «чужое». Он не заслужил его. И такого окружения тоже!
Она, актерски затуманив глаза, прошлась взором по стенам.
В тот же вечер Даша встретилась с Афанасьевым. Но уже возле нашего дома, где его могли узнать лишь любители театра и телеэкрана, на котором Иван Васильевич возникал регулярно.
— Ты любишь меня? — едва домчавшись с этим вопросом, сразу же, расставшись с актерской внятностью, произнес он.
— Конечно, — ответила она.
Не «люблю», а «конечно». И вновь ощутила, что до физической боли жалеет его. Он был в знакомом ей роскошном осеннем пальто, но оно не выглядело сшитым персонально для него, потому что Афанасьев не просто похудел или осунулся, а сжался и, казалось, стал ниже ростом.
— Ты любишь меня? Ты любишь? Ты любишь?.. — повторял он, задыхаясь и стремясь сохранить эти прежние слова в их прежнем обличье. И всего себя очень старался преподнести Даше все таким же, неизменившимся. Но это еще беспощадней подчеркивало несходство нынешнего Афанасьева с тем, былым.
Дворец нуждался в реставрации. Даша понимала, что реставратором может быть только она. Но сомневалась, что справится с этим.
«Так храм оставленный — все храм…» — вспомнила она лермонтовскую строку. Уцепилась было за нее. И тут же почувствовала, что строка от нее ускользает.
«Как снег на голову», — говорят в России о чем-то головокружительно неожиданном. Голова Афанасьева, его мощно густые волосы были раньше прошиты аристократической проседью, а теперь стали белыми. Это и был «снег на голову».