Обычно площадь пустовала, но сегодня грязь на ней месили сотни ног. Как ни подготовлен я был Питером, меня просто затошнило от массы слоняющихся и сидящих на ящиках и телегах бездельников, среди которых мы прокладывали путь. Иные праведники притащились из соседних деревень, среди них шли всевозможные толки: одни говорили, что вдову будут сечь за связь с попом, другие — за полеты через печную трубу. Но кто особенно мозолил мне глаза, так это стонхильцы средней руки, людишки из разряда «и нашим и вашим». Вчера они восторгались, как вдова Гэмидж режет правду-матку, — сегодня им охота посмотреть, как ее за это же самое отхлещут плетью!
Ограждение вокруг столба и колодок — колья, веревки — было повалено, втоптано в грязь: англичане, видите ли, любят стоять поближе к интересному зрелищу. Я бы конечно успокоил свои нервы хорошей дракой, не дай мне Питер накануне строжайших указаний. Ружье он не позволил взять, разрешил только короткую дубинку — такие у нас носят под мышкой, чтоб отбиваться от собак.
В толпе возникли судейский клерк, за ним констебль Уорвейн, в меру пьяный, и тщедушный человек в кожаном фартуке с длинным, в три полосы плетенным бичом в руке. Человек этот неторопливо обошел вокруг столба раз, другой, третий, все время пощелкивая плетью и приговаривая: «Посторонись! Поберегись!» Его встретили бранью и угрозами. Но вот, слышу, то тут, то там вскрикивают от боли — оказывается, плеть работала не вхолостую. И такой он был мастер своего дела, что люди стали шарахаться в стороны, прочь от столба. Кое-кто уже был готов засучить рукава для драки — около них сразу вырастали либо Питер, либо Боб ле Мерсер, либо кто еще из коттеджеров, и свара затихала.
Когда палач расчистил порядочный круг, он вывел откуда-то к столбу мою приемную мать, держа ее самым галантным образом под руку. В длинной накидке с капюшоном, спущенным на лицо, бабка моя шла твердо и у перекладины стала как статуя: должно быть, вспомнила своих мучеников-пуритан. Я поскорей отвернулся — не смотреть же, как он расстегивает и спускает ей платье до пояса, как привязывает руки к перекладине!
Толпа молчала — не то сочувственно, не то выжидающе. Зато прямо передо мной красовалась обаятельная рожа Тома Черча, глаза в глаза: первый лодырь в деревне, святоша и шут. Под мышкой у него тоже приютилась дубинка, потолще моей, лицо выражало благочестивую скуку, будто он, Том Черч, уж и не знает, что на свете может его отвлечь от мыслей о загробном мире. Он сплюнул мне под ноги и сказал:
— А она еще ничего, твоя старуха… Не пойму только, где у нее хвост.