Великанов молчал.
— Борис, Боря! — Николай еще ниже склонился над распростертым товарищем и ощупью исследовал раны. Их было три — три раны от автоматных пуль, пробивших грудь навылет. — Боря, может, воды хочешь? Хочешь? В овраге ручей. Я схожу, принесу…
Николай оторвал от своей нижней рубашки широкую полосу, перевязал раненого и бережно поднял на руки. До рассвета нес он его, уходя все дальше и дальше от лагеря. Возле мутного ручья остановился и осторожно положил друга на влажную траву. Смочил в ручье тряпку, сделал Борису компресс на горячий потный лоб. Великанов пришел в сознание, взглянул печальными глазами и, опять впав в забытье, слабым голосом начал читать стихи.
Да, да, стихи! В эти считанные минуты он, прижимая руками к простреленной груди грязную, перепачканную глиной гимнастерку, изорванную при побеге о колючую проволоку, декламировал:
Сквозь колючие заграждения
Ветер снова весну пронес,
И запахли над полем сражения
Голубые побеги берез…
Это жутко, когда обреченный на смерть человек читает стихи. Тогда с особой полнотой чувствуешь страсть и пламень стихотворного живого слова. Если бы на Николая, на одного, полз сейчас немецкий танк, пусть два, да хоть десять! — он не дрожал бы от душевного озноба. А вот слова, напевные слова лирического стихотворения, свистящим шепотком срывающиеся с уже холодеющих губ друга, обжигали будто морозом:
…В этой смолке порою чудится,
Словно я сейчас не в бою,
А широкой свердловской улицей
Провожаю подругу свою…
— Боря!
Великанов не ответил…
Пренебрегая опасностью, Николай долго бродил по балке, отыскивая товарищу место для могилы. Заметив в орешнике неглубокий ровик, вымытый вешними водами, перенес в него тело друга, прикрыл гимнастеркой лицо, закопал и понурил голову над едва приметным холмом.
“Боря, Боря! Сколько лагерных ночей провели мы вместе. Ты знал обо мне все, что мог знать самый дорогой друг. Я делился с тобой самым тайным. А когда майор ушел выполнять особое задание, мы с тобой не отчаивались, а готовились к побегу упорно и зло. Ты, Боря, сдерживал меня не раз от необдуманных поступков. Разве забуду я когда-нибудь, как согревали мы друг друга, обнявшись на дощатых нарах, как выходили рыть подкоп, как выносили в котелках и рассыпали под нарами вырытую за ночь землю… И вот многие ушли из лагеря живыми и невредимыми, а тебя нет!”
Белесый туман лохмотьями полз из ложбины, редел, рассеивался. Закраины облаков посветлели. Вот-вот должно было показаться солнце. Ездовой, направлявшийся из лагеря в село, увидел на лысом холме, в густосизой пелене тумана призрачный силуэт человека. Гигант стоял, опустив голову. Потом он повернулся в сторону концлагеря и потряс огромным кулачищем. По одежде, лохмотьями висевшей на нем, — по всему угадывался беглец. Ездовой, забыв о винтовке, подстегнул пегого конька. Телега с высокими колесами лихо затарахтела под уклон. На повороте немец еще раз оглянулся, но великана на холме уже не было.