Взрыв корабля (Черкашин) - страница 12

Старик рассказывал нам свою жизнь… Что это было? Исповедь? Оправдание? Или он просто подводил черту прожитому.

Я никогда не видел, чтобы на чьем-то лице одновременно вспыхивали столь противоречивые чувства: радость и опасение, вина и гордость, сомнения и надежды…

— Теперь, когда вы знаете мою историю, — привстал Еникеев, — я хочу попросить вас об одном одолжении.

Он дотянулся до картоньера, выдвинул ящичек и достал из него старый морской кортик. Ласково огладил эфес и граненые ножны, тихо звякнули бронзовые пряжки с львиными мордами.

— Когда вернетесь в Севастополь, — Еникеев вздохнул, — бросьте мой кортик в море возле памятника затопленным кораблям. — Он решительно протянул Разбашу кортик — рукояткой вперед: — Беру с вас слово офицера.

Разбаш глянул на нас и выразительно кашлянул:

— Слово офицера.

Еникеев еще раз заглянул в ящичек:

— А это вам всем от меня на память. Берите! Здесь это все равно пропадет… В лучшем случае попадет в лавку старьевщика.

Разбашу он вручил личную печатку, мне — корабельный перстенек в виде серебряной якорь-цепи с накладным крестом и якорьком, Симбирцеву — нагрудный знак офицера-подводника русского флота.

В узкое полукруглое окно вплывал вечерний шар тунисского солнца. Оно уходило за Геркулесовы столпы, чтобы подняться утром с той стороны, где в далекой синей мгле, за ливанскими кедрами и стамбульскими минаретами, белеют севастопольские бастионы…

Глава вторая. Перстень с «Пересвета»

Я был уверен, что вся эта бизертская история закончилась для меня раз и навсегда преданием севастопольской бухте еникеевского кортика. Я и подумать не мог, что очень скоро она продолжится, да так, что имя «Пересвета» на многие годы лишит меня душевного покоя и поведет в долгий путь, то печальный, то радостный — по городам, архивам, библиотекам, домам… Я прочту никем не придуманный и никем не записанный роман в письмах, документах, фотографиях, сохранившихся и исчезнувших, роман в судьбах книг, моряков и их кораблей.

И я в самом деле прочитал его под стук вагонных колес, скрип старинных дверей, шелест архивных бумаг. Прочитал, как давно ничего не читал — с болью, с восторгом, с замиранием сердца. И уж, конечно, мне не пересказать этот роман так, как я его пережил там — под сводами хранилищ памяти и в стенах многолюдных ленинградских — петроградских еще — квартир, в суете чужих столиц и благородной тиши библиотек. Я попробую лишь расположить события и встречи, открытия и находки в том порядке, в каком они мне выпали…

Если бы я был художником и мне, поручили проиллюстрировать эту повесть, я бы изобразил широкий стол, заваленный старинными фотографиями, архивными выписками, письмами, книгами с бахромой закладок. За столом, врастая в свитер бородой, сидит, обхватив голову, человек в очках. Вокруг него причудливо сплелись и нагромоздились высокотрубные корабли — дымящие, палящие, гибнущие; медальоны с портретами моряков в эполетах и в бескозырках, матросов с «Авроры» и лохматые папахи всадников Дикой дивизии, филиппинские пальмы и питербургские особняки, водолазные шлемы и шляпки с вуалями, пески египетских пустынь и снега блокадного Ленинграда…