Меня зовут женщина (Арбатова) - страница 66

– Будут. Пока они дождутся американцев, они умрут с голоду.

– Ты должна написать пьесу о любви молодого немца и русской девушки, чтобы в начале пьесы все плакали, а в конце – смеялись! – говорит Георгий, но я уже не слушаю его, потому что Ира Константинова идет ко мне с трагическим лицом.

– Официанты требуют еще долларов, они пересчитали и говорят, что накрыли больше порций!

Я перевожу доллары в рубли, и аппетит покидает меня.

– Скажи им, чтоб собрали доллары, для них это тьфу! – советует Ира.

– Я не могу. – Конечно, «у советских собственная гордость».

– Тогда выкручивайся сама. Официанты не берут рубли. Валюта только у гостей, но мы знакомы день, удобно ли просить в долг?

– Саймон, – говорю я очень жалобно, – ты не можешь одолжить мне денег? Я отдам завтра в рублях, ведь тебе все равно обменивать.

Английский профессор долго вычисляет и прикидывает в уме, пока я ежусь от стыда, и наконец, решившись, дает мне валюту, с которой Ира Константинова немедленно скрывается в официантском логове.

– Я готов получить деньги завтра по курсу… – И он называет такой курс, по которому доллар можно обменять разве что в мечтах. Глубоко презирая себя, я благодарно улыбаюсь ему. Слава богу, что я еще не в состоянии догадаться о том, что за занавеской Ира Константинова кладет доллары в карман.

Перед ДК МГУ стоит «Икарус», собирающий караванных художников, архитекторов и ландшафтников на экскурсию по Москве. Я прыгаю в него, чтобы посидеть в покое, но когда мы едем по центру, со мной начинает что-то происходить. Попробуйте сесть с иностранцами в автобус и попасть в совершенно другую Москву. Новый ли пространственный ракурс, мнимое ли ощущение отдельности от того, что сидишь в облаке блаженного, неутомимого «файн! файн!», законное ли право на разглядывание бесконечно знакомого по кускам, как иногда вдруг, словно при вспышке молнии, видишь все, чего долгие годы не замечал в лице близкого… Бог весть… И когда автобус будет кружиться по улицам, затоптанным нашими следами, замусоренным нашими словами и историями, город покажется новым, как мир в только что вымытых окнах. И Москва будет так хороша в своей безалаберной душевности, так жалобно неопрятна и возвышенна, как только что родившая женщина. И светлые глаза спутников начнут понемногу загораться не туристским, а любовным трепетом. И вы приосанитесь, как ребенок, показывающий любимые игрушки, и полюбите зрителей за то, что они не морщатся при виде медведя с оторванной лапой и куклы с отбитым носом.

… А вечером я веду концерт посреди скандала французского театра с голландским. «Нет! Мы выступаем первыми! Они думают, что если они французы, то им все можно!»; посреди истерики антропософов, что если не будет выступать Миха Погачник, их партийный скрипач, то они покинут зал; посреди крика Михи Погачника, не желающего играть в одном концерте с порнотеатрами, имея в виду невиннейший «Ад ель Ритон». И мне еще трудно понять гносеологические корни гражданской войны между антропософами и неантропософами, и все немотивированное я еще списываю на западную экзотику и монтирую концерт, лепеча веселости, просчитывая градус скандала за кулисами, припоминая великие слова: «Публика – дура, она если слушает – то не слышит, если слышит – то не понимает».