Биография одного немца (Хаффнер) - страница 31

И был во многом похож на героев этих книг — уставших от светской жизни декадентов эпохи fin-de-siecle, вечных искателей красоты. Неуклюжим, диковатым шестнадцатилетним подростком, давно выросшим из своих костюмов и срочно нуждавшимся в стрижке, я бродил по лихорадящим, чумным улицам пораженного инфляцией Берлина с видом и ощущением манновского патриция или уайльдовского денди. И ощущения эти ничуть не ослабевали от того, что тем же утром я в очередной раз вместе с горничной грузил на тележку круги сыра и мешки с картошкой.

И потом, разве у меня для таких ощущений не было оснований? Неужели они появились только от чтения книг? Конечно, в шестнадцать лет, особенно между осенью и весной, все впадают в усталость от жизни, скуку и меланхолию, но разве мы, я и мои сверстники, если уж судить объективно, не повидали достаточно, чтобы начать смотреть на жизнь с надменным, слегка насмешливым и усталым разочарованием, находя в себе черты того же Томаса Будденброка или Тонио Крёгера?

Мы повидали великую игру, называвшуюся войной, и испытали шок замирения; мы видели революцию, лишившую нас последних иллюзий, а потому ставшую важнейшим политическим уроком, позднее попали в ежедневный цирк, где все прежние правила жизни были втоптаны в пыль, а возраст и опыт осмеяны. Мы успели уверовать и разувериться в целом ряде противоречивых учений. Сначала мы были пацифистами, потом националистами, потом нас увлек марксизм (революция, имеющая слишком много общего с сексуальной: ни то ни другое учение официально не признаны, оба любят использовать для обучения шоковый метод, и оба делают одну и ту же ошибку — они выделяют и объявляют главной одну-единственную часть общественного сознания, пусть важную, но в данном конкретном обществе не принятую и большинством игнорируемую, — свободную любовь в одном случае и исторический материализм в другом). Ратенау и его смерть напомнили нам, что и самые великие люди смертны; Рурская война показала, что разницы между самыми благородными и самыми низменными побуждениями нет никакой, если говорить о результатах. Где же было найти что-то еще, что могло бы воодушевить нас? (Потому что для молодежи главное, чтобы было чем воодушевиться.) Нам не досталось ничего, кроме поисков идеальной, не подверженной времени красоты, о которой так вдохновенно писали в своих стихах Георге и Гофмансталь, кроме все того же безвыходного, юношески-наглого скептицизма и, конечно, любовных мечтаний.

У меня тогда не было девушки, которая пробудила бы во мне любовь, но зато был юноша, разделявший мои идеалы и литературные вкусы. У нас была необычная, как сказали бы теперь, патологическая дружба, с мечтаниями, смущением и страстями, какие могут существовать только у подростков и только до тех пор, пока в жизнь одного из них по-настоящему не войдет девушка. Тогда эта способность быстро увядает. После уроков мы часами бродили по улицам, поглядывая на вывески долларового курса, обменивались несколькими снисходительными словами и мыслями о политическом положении, а потом говорили о прочитанных книгах. Мы договорились, что, выходя на очередную прогулку, будем обсуждать каждый раз новую книгу, и нам это удавалось. Так, полные робкого возбуждения, мы осторожно проникали в душу один другого. А вокруг нас в это время всех лихорадило, общество распадалось на части прямо на глазах, германский рейх лежал в обломках, — однако все это служило лишь фоном для наших глубокомысленных диспутов, скажем, о сущности гения и о том, совместима ли гениальность с моральной неустойчивостью и декадентством.