Безрассудная фанатичная уверенность — там, в подмосковном городке, в нашем доме, в нашем почтовом ящике на втором этаже её ждёт письмо от отца.
Это Иоанна поймёт потом.
Летающие над чемоданами мамины руки, летящие туда как попало вещи — она утрамбовывает их, вминает, что-то трещит, ломается. Яна с детсадовским мешком для калош, тоже беспорядочно набитым фантиками, черепками и лоскутами /наследство бабки Ксении/, смотрит, как пустеет, обезличивается их угол. Как за непривычно голым, без занавесок, окном, Колька с хозяйкой пилят дрова, и идёт во двор похвастать, что они едут домой, что она опять увидит голубую насыпь, и их дом, и отца, и ей купят мороженое…
Но не во двор она выходит, а на палубу, где полно баб с корзинами и мешками, с цепляющимися за подол детьми, потому что руки у баб заняты, и тоже держится за мамин подол, пока та с чемоданами продвигается к выходу.
Берег всё ближе. Берег-гора, берег-город. Город на горе. Яна собирается спросить маму, почему дома не скатываются с горы, но уже сидит на чемодане на платформе. Вокруг снова бабы с цепляющейся за подол ребятнёй, а мамы нет, она ушла «хлопотать». Для Яны это непонятное слово зрительно представляется чем-то вроде игры в ладошки. Хлопать, лопотать, перехлопываться. А мамы нет и нет, начинает накрапывать дождик. То ли Яна хлюпает, то ли капли дождя ползут по щекам.
Потом они в теплушке, вагон отчаянно скрипит, качается. Жарко, душно, и те же бабы с ребятней, и дождь по вагонному окну, ничего, кроме дождя, как ни старается Яна что-то разглядеть за окном.
— Какие ещё цветы? Осень.
Говорит, а сама тоже смотрит в окно. То верит в помятый треугольник в нашем почтовом ящике, как Яна в синие цветы, — тогда её взгляд торопит, летит впереди поезда, — то не верит — и взгляд в тоске остаётся где-то на удаляющемся стыке рельсов, но потом, опять ожив, опомнившись, летит вслед за поездом, догоняет, обгоняет… Опять ищет там, за обтекающей стекло серой мутью сложенное треугольником, запечатанное хлебным мякишем чудо.
Самое удивительное — детали. Едва заметный штрих на маминой скуле — от носа к уху, будто кто-то черкнул карандашом и тут же стёр. Его не было, когда они уезжали в эвакуацию и видели голубую насыпь. Потом штрих будет становиться всё глубже, заметнее, пока не станет, как шрам. И из-за него будет в ней нечто от стареющей актрисы. Но это потом, а пока лишь еле заметный штрих на щеке, и мамин запах, и ещё запах жареного лука в вагоне — Яна слышит, как шипит на буржуйке сковородка. А на столике газета — та, военная. Но Яна ещё не умеет читать. Иоанна может только повторять себя, ту Яну. Никаких отступлений, актриса. Нет, кукла, марионетка, которую дёргает за ниточку прошлое, никакой свободы воли.