Потом был май, и в Москве свергли и убили Государя, но Анне не было до того дела - умирал отец. Умирал быстро, но тяжело: скоротечная форма цирроза печени, проклятие многих, выживших после желтухи, и в больнице не нашлось никаких нужных лекарств, даже витаминов, а врачи бесстыже говорили: "Только зря переводить!". Она не умела, не знала как добыть, купить или выменять на черном рынке. Тогда это еще делали тайком, украдкой, словно что-то постыдное. Не умела, а учиться было поздно.
Отец велел дать телеграмму в Москву. Смысла в этом не было никакого, в столице бурлило вооруженное восстание, почтовые отправления терялись - но через четыре дня приехал Владимир. Злой, небритый, почерневший от усталости, кажется, раненый - но с упаковкой армейского амидона, о котором в Петербурге уже забыли навсегда. Договорился с врачами. Анна никогда не спрашивала, чем он их купил. Безболезненный уход был роскошью уже тогда.
После похорон она слегла с горячкой: усталость, сиротство накинулись, почуяв беззащитность Анны. За пять лет от семьи никого не осталось. Бабушка и сестра умерли от желтухи, мать - от пневмонии, брат погиб на фронте, мужа сестры убили, заподозрив в нем переносчика заразы. Анна осталась вдвоем с отцом. На год. Казалось, жизнь налаживается, не будет больше лупить по Павловским. Потом пришел май. А двадцать второго мая вернулся из Москвы Владимир.
Анна собрала тарелки, вернулась с чайником. Воду теперь лишний раз не грели, чтобы не тратить керосин. Горячий эрзац-кофе, чистый цикорий, к ужину - и до утра все. Владимир поймал ее за талию, когда Анна расставляла чашки, хозяйским жестом потрепал по боку, по груди. Сердце стукнулось о ребра, кипяток едва не полился мимо.
- Ты наконец-то поправилась. - Кажется, это был комплимент.
- С тобой поправишься, - посмеялась.
Подумала - сказать, не сказать. Решила пока подождать.
21 декабря.
"Не просыпаться в Петербурге..."
Снилась война. Не бой, а передышка. Снилась масляная, радужная вода, искры от электрических "занавесок", тяжелый гул сверху. Других звуков не было. И ощущение гнилой, расползающейся ткани под руками. Пока дрались, пока собирались и чинились на переформировании, оно отпускало. Но как только дел становилось чуть меньше, чем времени, накатывало снова - запах плесени, разлезающиеся по сторонам нитки основы и утка. Тогда Зайцеву думалось, что дело в самой войне - бессмысленной и бестолковой, будто Первая мировая оказалась той самой царевной из сказки. Уснула в 1916, уколовшись испанкой, как веретеном, а потом пришла какая-то коронованная сволочь и разбудила на том же месте... те же Балканы, те же проливы, те же амбиции - и то же верховное командование, будто не понимающее, что за сто лет технического прогресса изменилось все, включая войну. Германское, впрочем, понимало. Это ему не помогло.