И пока к пустоте или Раю
Необорный не бросит меня,
Я ещё один раз отпылаю
Упоительной жизнью огня!
Знать, что-то неискоренённо языческое трепещет в сознании, скорее в подсознании, не сопротивляясь, как я надеюсь, православному отношению к миру, и только слёзно вымаливает у идеологизированной души скромного права на существование.
Но в тот лагерный вечер я читал другие стихи.
Но отчего ж мы клонимся без сил?
Нам кажется, что кто-то нас забыл.
Нам ясен ужас древнего заклятья,
Когда случайно чья-нибудь рука
Две жёрдочки, две травки, два древка
Соединит на миг крестообразно.
И всё же главным сюрпризом гумилёвского вечера было в полном смысле явление Андрея Донатовича Синявского.
Признаюсь, я плохо относился к этому человеку. Он был для меня воплощением того типа эстета, какового столь безжалостно в полном смысле "раздел" Кьеркегор, а ранее его — Гегель. Может, кто помнит в "Лекциях об эстетике": "Перед нами человек, в котором всё возвышенное заняло неправильную позицию по отношению к себе и людям..." Недоброжелатели вроде меня называли Синявского (за глаза, разумеется) "людоедом" — в том смысле, что всякий человек бывал ему интересен только до той поры, пока интерес не иссякал. Тогда таковой интеллигентно "отшивался", попросту изгонялся из той узкой компании "интересных" людей, каковыми Синявский себя старался по возможности обставлять.
Долгое время мы с Синявским только едва кивали друг другу, благо, бараки наши были расположены в разных концах зоны. Друг Синявского по несчастью Юлий Даниэль к этому времени, как не поддающийся перевоспитанию, уже был переведён в наказательную, так называемую малую семнадцатую зону. Синявский же ни в какие лагерные "хипиши" не встревал, держался сдержанно, с достоинством — как-никак, за последние годы первый посаженный писатель! Ещё на пересылке в Потьме (об этом мне позже рассказывал Даниэль), узнав, что в соседской камере сидят писатели, известнейший в тех местах вор в законе сумел подобраться к камере политических и торжественно вручил Синявскому авторучку со словами: "Бери, писатель, это тебе нужнее". Лагерные надзиратели, с которыми Синявсикй всегда был неизменно вежлив, отвечали ему тем же. И работёнку ему подобрали блатную — по-лагерному: хмырь, то есть уборщик, подметала в мебельном цеху. Никто из политзэков на такую работу не пошёл бы и по приказанию — придурок. На Синявского, однако же, это мнение не распространялось, и никому бы и в голову не пришло хотя бы взглядом укорить его, писатель — он и в зоне писатель!