Марья Даниловна в эти несколько лет сделалась пышной красавицей в полном смысле слова. Румянец вернулся на ее щеки, губы сделались ярко‑красными, а ее чудные глаза стали темнее и глубже. И в них было прежнее выражение задора и хитрости, что‑то дерзкое и лукавое, надменно‑вызывающее и дразнящее.
Да, именно взгляд этих прекрасных глаз, сразу покоривших сердце Стрешнева при первом свидании с ней в мариенбургской таверне «Голубая лисица», заставил его бросить славную службу, отказаться от выгод, соединенных с ней, и погрести себя в этом уединении, где единственным счастьем почитал он проводить долгие вечера рядом с ней, сидя на этой старой скамейке под зеленою сенью старого сада.
Часто дерзкий на словах, храбрый в битве, находчивый в трудных обстоятельствах ратного дела, здесь, в этой мирной обстановке сельской жизни, с глазу на глаз с таинственной красавицей, этот воин терялся, как ребенок, и робел, как солдат перед царем.
При малейшем движении ее соболиных бровей, при малейшем строгом взгляде этих глаз, которыми он все еще не мог вдосталь налюбоваться, он чувствовал, как сердце его тоскливо сжимается и как непонятный холод сковывает его тело, лишает его свободы движений и как язык его отказывается повиноваться ему.
— Машенька, — заговорил Стрешнев, заглядывая искательно в глаза своей подруги жизни, — как ты в своем здоровье? Чует мое сердце, что невесела ты стала в последние дни. Скажи мне, голубка, какая печаль гнетет тебя? Я ли не угодил тебе, моя красавица? Холопы ли мои тебя изобидели, али скучаешь ты здесь, в моей вотчине, и хочется тебе куда выбраться отсюда? Скажи, здорова ли ты?
Мария Даниловна нетерпеливо повела плечами, слегка сдвинула брови и насмешливо проговорила:
— Здорова, спасибо за осведомление.
— Машенька! — с трепетом проговорил Стрешнев, глядя на суровое выражение ее лица. — Я ведь вижу, что ты не в себе. А я‑то как спешил сюда, как рвался оттуда, думая, что ты скучаешь здесь одна… Но вот прошел год, и я почти никогда не вижу улыбки на твоем прекрасном лице.
— Не смешлива я, — сухо ответила она.
— Однако даже в тяжкое время твоей жизни, помнишь, там, в кабаке, в Мариенбурге, когда палили пушки, кровь лилась на улицах и солдаты взяли тебя по моему приказу, ты и тогда улыбалась, и вид у тебя был веселее, чем нынче. Нынче ты ходишь хмурая, будто червь тебя точит, и на все мои слова и ласки ты только молчишь. Должна же быть тому какая причина. Невозможно, чтобы это без причины было… Вот ты и скажи мне…
Марья Даниловна уклонилась от его объятий, отодвинулась на другой край скамьи, провела рукой по глазам, точно смахивая с себя докучную грезу, и, взглянув прямо в лицо собеседнику своему, отчетливо произнося каждое слово, сказала: