— Никита Тихоныч! Ты хочешь знать о моей докуке. Изволь, я скажу тебе. Зачем ты взял меня тогда из мариенбургского кабака? Разве я просила тебя об этом? Разве ты осведомился о моем желании? Ты взял меня силой, сделал своей пленницей, заточил в эту могилу, сделал прислужницей своей жены, Натальи Глебовны. Сам ты уехал на службу царскую, а я оставалась здесь в тоске‑одиночестве. Ты думаешь, мне весело было здесь?
— Люба моя! Но ведь как только оказалось время, ты видишь, я приехал к тебе и даже опалил царя на себя, того ради для, чтобы быть с тобой в любви и согласии.
— Ты думаешь, мне весело было здесь? — как бы не слушая его оправдания, упорно повторила Марья Даниловна. — Как думаешь ты, Никита Тихоныч, ежели вольную птицу, привыкшую летать по поднебесью, на всей ее вольной воле, с утра до вечерней зари, поймать и заточить в клетку, будет она для утехи охотника песни распевать да крылышками помахивать?
— Но разве ты не свободна? Ведь не Наталья Глебовна, моя жена, а ты здесь — полная хозяйка. Разве не делаешь ты все, чего только не захочет душа твоя? Разве чего недостает тебе в моем доме? Разве сама жена моя не угождает тебе, желая быть угодной мне?
— Повремени малое время, Никита Тихоныч, — прервала она его горячую речь, — дай и мне молвить слово.
— Говори, Машенька, говори!
— Все это так теперь, когда ты сюда приехал, но не так было прежде, когда тебя здесь не было. Это — первое. А второе — разве мало я натерпелась от твоей хозяйки и твоих людишек? А еще скажу тебе: хотя и угождают мне теперь здесь, но все же Наталья Глебовна есть настоящая жена твоя, хозяйка, а я — ее холопка и твоя наложница. И еще скажу тебе: всего у меня вдосталь и ни в чем я не нуждаюсь, это ты сказал истинно. Но и птицу, которую охотник поймает в степи, он часто сажает в золотую клетку и, конечно, кормит и поит ее досыта. Но клетка, даже и золотая — узилище и корм, отпускаемый ей охотником, горек.
— Но, Машенька, могу ли я изменить это? — с тоской в голосе спросил ее Стрешнев.
— Можешь.
— Что же я должен сделать, ненаглядная моя?
— Отпусти меня.
Стрешнев вздрогнул, и страх отразился на его мужественном лице.
Огонек торжества засветился в темных глазах Марьи Даниловны.
— Отпустить, — тихо повторил Стрешнев, как бы прислушиваясь к этому слову, которое дико звучало для него и больно отзывалось в его душе, — отпустить… но куда?
— На все четыре стороны… куда глаза глядят, как охотник открывает клетку и выпускает пташку на волю. Разве она знает, куда полетит и что будет делать на воле? Отпусти меня на волю, ежели то правда, что ты меня любишь…