Повертел головой: куда идти? Пусто повсюду; лишь в той стороне, откуда рассвет, угадалось нечто: то ли холмики, то ли темные бугорки… и еще, почудилось, курится над ними легкий, почти незаметный в перескоках теней дымок…
Туда и держать решил; некуда больше было; решил – и побрел навстречу рассвету. Поначалу медленно, уберегая ноги от мелких злых камешков, норовящих укусить изнеженную сандалиями кожу, но вскоре и побыстрей: ступни все равно тотчас изрезались в кровь, а на боль телесную умел не обращать внимания, полжизни проведя в волосяной клетке. А боль, поняв это, помучила, да и отстала, как уставшая попусту брехать дворовая шавка.
Спустя сотню-другую шагов сделались дальние бугорки побольше, и еще подросли, и вовсе не холмиками песчаными были они, а лодками, неведомо кем и отчего брошенными среди пустыни. А кругом на жердях провисали обветшалые сети, красуясь прорехами, и костер почти угасал. Человек же, сидящий у костерка низко опустив голову, ворошил палочкой притухшие уголья, добывая из серой золы крохотные синеватые лепестки. Грязная, некогда синяя накидка грубой шерсти прикрывала плечи и спину, а из-под ветхой рубахи с обтрепанным разрезом выглядывала мускулистая, почти безволосая грудь.
И не стал он приветствовать подошедшего.
– Идешь? – только и спросил, не подняв лица. – Ну, присядь к костру моему, погрейся. Хватит тебе тепла, хоть и угасает…
Помолчал; потыкал палочкой в самую середку золы.
– А я вот, понимаешь, не дошел…
И когда поднял наконец сидящий у костра глаза, обомлел Феодосий, ибо знал этот непередаваемый взгляд. Только там, на суровых греческих образах, был он исполнен могучей силы и власти, и не было в нем такого всепонимания и готовности прощать; если же и угадывались, то не так явно, словно страшились писатели икон передать кистью то, что угадало сердце.
Когда же откинул сидящий у костра ладонью свисающие до плеч сальные волосы, мелькнуло мгновенно перед глазами: на самом запястье крепкой короткопалой руки, под ладонью, жуткий рубец от гвоздя, похожий на звезду и не заживший еще до конца…
– Не тобою ли зван? – прошептал в смятении Феодосий, и в сказанном прозвучало иное, невысказанное: для чего избран? А тот, у костра, на невысказанное и ответил, ибо слышал сердцем.
– Сам не ведаю, – прозвучало почти неслышно. – Избранным полагал и себя, и что ж? Давно иду; сети сгнили совсем, и лодки рассохлись, и рыбари мои разбрелись кто куда. И нет больше сил не сомневаться…
Выскочил с неба рассветный блик, окружил свалявшиеся волосы золотистым нимбом и тотчас угас, стертый начисто медленным взмахом покалеченной мозолистой ладони. И не смел Феодосий вникнуть в смысл негромких слов, ибо понять и принять означало бы сжечь в бесцветном огне все, во что верил.