– Скручивало, и все. Вот, приходили, шептали пред Божидаром, а после… сизым дымом исходили на месте. Ну-у… а как церковь поставили, перестали являться; известно, в церковь нечисти ходу нет.
– И что ж?
– Да все. Больше не приходили…
– Козни диавольские! – крестясь, вскрикнул Феодосий.
Воевода же бородою дернул.
– Так и люди мыслили. И то: дым сизый – и нет никого. А может, и глаза отвели… не проверить уж.
– Еще спрошу, воевода. Отчего в Киев не отвезли диво такое? Зачем чудотворного кумира в глуши оставили?
– А не похотел плыть! Не пошел в ладью с берега, словно в землю вкипел; так его святой водой окропили и весть послали в Киев, Ярославу. Пращур мой, Борис Житобудович, воеводил над дружиною, что угодника на подвиг привезла; он и повестил Мудрому. А вскорости повеление получил: рубить городок порубежный; был слух: виденье явилось князю от Божидара…
Хлебнул глоток меда.
– …а какое виденье, о чем – не обессудь, сам не ведаю. Только с той поры род наш здесь и сидит в городовых, от пращура и до меня; и я градец сей сыну оставлю…
Помолчал недолго и добавил – с печалью нескрытой:
– Коли вернется живым Микулка…
Расхотелось говорить, стоило лишь о сыне вспомнить. И, поняв, поспешил Феодосий выспросить недоспрошенное:
– Остатнее, Борис Микулич! Отчего ж ни в печерах киевских, ни даже и здесь никому сия правда неведома?
А воеводу вдруг сморила тоска; накатила хмельная усталость. Но так страстно вопросил чернец, что нельзя было не ответить.
– Эх, отче, – усмехнулся совсем по-доброму, – тут-то все ясно: в Киеве Лавру грабили-переграбили, только ленивый золото с куполов не драл; умные отцы в Новгород сошли от татьбы либо в Смоленск; дурни остались обычай блюсти, да ведь по-дурацки и блюдут. Все как заведено, а без разуменья, без памяти всякой. А наши смерды все позабыли давно, окромя баек дурных, а мещера, да мурома, да мордва крещеная – тем паче: и помыслить стыдятся, что были в кои-то веки нехристями…
Встал, встряхнул седой гривой.
– Мутит что-то. Ты иди, отче, иди. И прости, коли чего, не серчай; скорбен я ныне излиха…
Подмигнул – глазом совсем уж трезвым, но сверх меры усталым.
– А все ж хотел бы знать я, какой такой на тебе грех; да ладно, после о том поговорим. Любопытен ты весьма, отче, и славно, что любопытен… глядишь, еще и к тавлейкам пристрастить смогу…
Подошел, протянул широкую ладонь. И монах, чуть помедлив, подал свою, тут же утонувшую в воеводском рукопожатии.
– Ступай, отче. Завтра Господа славить станем, иже избавил от поганых, завтра и посидим вновь. А пока что…
На пороге остановясь, несильно хлопнул по худому плечу: