Шагнул во тьму сеней. Стукнулся лбом о притолоку.
Охх, госсссподи!
Не зажигая свечи, скинул полушубок, рясу, подрясник. Стряхнул с ног поршни.[76] В одной рубахе рухнул на дощатый лежак.
С-с-с-п-а-ть…
Не вышло. Сосчитал до пяти десятков. Никак.
Вместо сна пришло отрезвленье.
И боль.
Синие глаза глянули в душу из тьмы.
…Велимирой звали ее. Ве-ли-ми-рой…
Вздрогнул Феодосий. Сжал в кулаках грубый волос рубахи.
Уйди! Уйди! Не мучь… Знаешь же: сам себя в клетку запер; разве мало?
Не уходит. Два синих-синих незабвенных озерка – два ножа в сердце…
Ох, воевода, неладен будь! Твой мед виноват. Растеребил, размягчил душу. А ведь казалось, отупела совсем. И то, – подумал, – зря что ли не снимаю власяницу?.. разве что в бане…
Разжал пальцы, ладонями огладил шершавую рубаху, привычную, будто приросшую к коже. Сквозь частое сплетение жесткого волоса ощутил рубцы. Все на месте. Усмехнулся слабо: ох и зудело же поначалу, ох и ныли расчесы, покуда не зажили шрамы…
Мука телесная радостью была: отвлекла, перешибла душевную боль. Недаром сам себя покарал…
Прикрыл глаза. Да что толку? Не укрыться от синих ножей.
Эх, воевода! зачем попрекнул грехом?..
Застонал, замотал головой.
Уйди!.. нет, не уходи!.. побудь со мной… хоть так побудь…
…Велимира… Велюшка…
Грех?!
Да чья ж в том вина, что встретились по весне над днепровским яром сын поповский и дочь ведуна лесного?.. что было им по шестнадцать годков?.. что очи ее синели пуще неба синего и шальные огоньки играли в синь-синеве?! чья в том вина?.. а что было меж ними – знает Господь и простит… а еще знают темная ночка и душистые травы и не донесут…
Оооооооххххх…
Люди донесли. А батюшка не простил.
Стонет монах, гонит батюшкин крик, а крик не уходит, словно ожил отец – и вновь пришел сердце терзать…
«На колени! на колени, пащенок! грешник окаянный!.. Отрекись от ведьмачки!.. отрекись!»… да как же было мне отречься от тебя, Велюшка?! а батька родный грозил: «Смотри, хуже будет…»
И стало хуже. Примчались из Киева слуги владычные, ушли в дубраву… дорогу поп указал… а к закату вернулись и несли на плащах троих – кто ж знал, что владеет мечом ведун!.. и были они злее псов цепных… а ведун надсмеялся над владыкою, сам себя зарезав, и ответить за отцовы грехи выпало тебе, дочери…
Мечется на лежаке монах. Бредит.
Не смотри так, не надо! не кори… сам себе не прощу никогда той ночи… помню! тьма была, и луна скрылась, и с вечера приготовили киевские хворост – жечь тебя… и твой крик из погреба: «Ото-при-и-и!»… это ж меня, меня звала… а я – не посмел… и уж поздно решать, чего страшился: батькиного гнева? или Господа?.. или меча киевского?! Но ведь мог же, мог проползти во тьме, отпереть, выпустить…