— Полагаешь в Чудов монастырь снести, пусть святые отцы разберутся? спросил Колесников. — Ну и пропадет там деревянная грамота! Не вернут святые отцы — и не глядя скажут, что книжица еретическая! И шуму раздуют мы, мол, самому черту соли на хвост насыпать горазды! Им же перед патриархом выслужиться охота. А для него твоя, Гаврила Михайлович, грамота — подарок! Тут-то он и возопит, что совсем народишко обезумел, по дощечкам Богу молится, последнее время богослужебные книги исправлять да новые заводить!
Стенька слушал рассуждения затаившись и вытянув шею, чтобы ни единого словечка не пропало. Васька же Похлебкин даже не слушал, а мрачно смотрел в пол, потому что — как ни рассуждай подьячие, а тело-то у него, у Васьки, в санях найдено, ему и отвечать…
Деревнин хмыкнул, насупился, поглядел на разложенные дощечки, а когда поднял глаза, так уж вышло, поймал Стенькин взгляд. Взгляд молил: ну, сделай же, батюшка Гаврила Михайлович, хоть что-нибудь!..
— Собирайся, пойдем! — вдруг решил Деревнин. — Есть на Москве один человечек, который в этой деревянной грамоте, может, и разберется. Я даже не удивлюсь, коли у него ее и стянули…
— А кто таков? — спросил Емельян Колесников.
— А справщик Арсений Грек, что в печатне на Никольской обретается.
— Еретик! — грозно возгласил подьячий Протасьев. — За что его на Соловки сослали, а? То-то — за ересь!
— И верно, Гаврила Михайлович, — поддержал товарища Колесников. Человек он подозрительный, у латинских попов учился и в латинской вере был, потом к туркам подался и турецкую веру принял, это на Москве всем ведомо! Мало ли греческой шелупони за патриархом иерусалимским в Москву притащилось! Хорошо хоть, не все осели, иные и прочь убрались!
— А потом что было-то? — спросил Деревнин. — Арсений сюда уж лет десять как перебрался. Ну, побывал он в Соловках — да сам же владыка Никон его оттуда и изъял! Справщиком не каких-либо, а богослужебных книг поставил! Он, Арсений, много повидал, уж ежели он не растолкует, что это за грамота, — то и никто на Москве не растолкует.
Стенька уже был в тулупе и держал наготове деревнинскую шубу с преогромным бобровым воротником. Подьячий, не вдаваясь в дальнейшие рассуждения, сунул руки в рукава и, провожаемый неодобрительными вздохами, покашливаниями и покрякиваниями, пошел к дверям, Стенька, сунув за пазуху деревянную грамоту, поспешил следом.
— А я как же? — спросил Похлебкин.
— Сиди в углу да жди.
— Постой, Гаврила Михайлович! — вспомнил вдруг Колесников. — Третьего дня ты писцам сказки перебелять давал?
— Давал, а что такое?