Исгадал, в'искадаш...
Большинство американцев, включая меня и, вероятно, остальных детей Коулмена, не знает, что в точности означают эти слова, но их общий сумрачный смысл понятен почти каждому: умер еврей. Еще один еврей умер. Как будто смерть — не следствие самой жизни, а следствие того, что ты родился евреем.
Кончив, Марк захлопнул книгу и, приведя всех в состояние скорбного покоя, сам, напротив, выдал истерику. Вот чем завершилось прощание с Коулменом: снова мы не можем шелохнуться, на сей раз при виде Марка, полностью утратившего власть над собой, беспомощно воздевшего руки, широко разинувшего рот и жалобно вопящего. Этот дикий плач, более древний, чем даже прочитанная им молитва, становился все громче, пока Марк не увидел, что к нему, протягивая руки, спешит сестра, и тогда он повернул к ней лицо, искаженное лицо Силка, и крикнул с детским изумлением в голосе:
— Мы никогда его больше не увидим!
Мысль, пришедшая мне в голову, была не самой великодушной. С великодушными мыслями в тот день вообще было туго. Я подумал: чего ты сейчас лезешь из кожи? Ты не рвался его увидеть, когда он был жив.
Марк Силк воображал, что отец всегда будет на месте, что его можно будет ненавидеть как угодно долго. Ненавидеть, ненавидеть, ненавидеть, ненавидеть, а потом, когда он сам решит, что хватит, когда он исхлещет Коулмена до полусмерти своим узлом сыновних обид, — так и быть, простить. Он думал, что Коулмен никуда не денется, пока пьеса не будет разыграна до конца, как будто они с Коулменом пребывают не в жизни, а на южном склоне афинского акрополя, в театре под открытым небом, посвященном Дионису, где во время оно перед глазами у десяти тысяч зрителей неукоснительно соблюдались драматические единства, где ежегодно получал воплощение великий трагически-очищающий цикл. Людская потребность в начале, середине и конце — причем конце, соразмерном по величию началу и середине, — нигде не выражена так полно, как в пьесах, которые Коулмен разбирал со студентами в Афина-колледже. Но за пределами классической трагедии пятого века до нашей эры ожидание какой бы то ни было законченности, не говоря уже о [145] законченности справедливой и совершенной, — глупая иллюзия, непозволительная для взрослого.
Люди начали расходиться. Я увидел, как Холленбеки идут по дорожке между могил к ближайшей улице — муж положил руку жене на плечо, ведет ее, оберегает... Я увидел Нельсона Праймуса, молодого адвоката, который представлял интересы Коулмена во время конфликта из-за "духов", а с ним молодую заплаканную беременную женщину — должно быть, жену. Я увидел Марка, увидел Лизу, которая все еще его успокаивала, увидел Джеффа и Майкла, так умело проведших всю операцию и теперь тихо говоривших с Хербом Киблом в нескольких шагах от меня. Сам я не мог уйти из-за Леса Фарли. Где-то вне этого кладбища он и сейчас орудует без помех, не обвиненный ни в каком преступлении, вовсю вырабатывающий свою собственную грубую реальность, — зверь, а не человек, готовый на какое хочешь столкновение с кем угодно и способный оправдать бог знает какими внутренними причинами любой свой поступок.