— А где Петров, ведомо? — перебил я. Горелов ответил не сразу:
— Примерно ведомо. С ним был парторг батальона Завалишин. Вернулся дважды раненный. Петров приказал ему. Через сутки приполз раненый механик-водитель Соломянников. Тот тоже кое-что доложил. Подожгли два немецких танка, а теперь сами подбиты. Снаряды кончаются. Горючее все вышло. В танке, как в леднике. Петров уперся, ни в какую не желает оставлять «тридцатьчетверку». Да и нелегко, немцы обложили…
— Покажите мне точку, — я достал из планшета карту, — пойду к немцам.
Из угла отозвался Ружин:
. — Разрешите и я… Петров — лучший…
Ружин имел странное обыкновение не оканчивать фразу. После того как смысл был ясен, он не произносил последних слов.
…Всю ночь метались мы по стреляющему от мороза, лесу. С просеки на просеку, с опушки на опушку. Однообразное покачивание минутами усыпляет, рывки будят. Душно. Откидываю верхний люк. Каленый ветер перехватывает дыхание.
То справа, то слева вяло всплывают к звездам ракеты и гроздьями осыпаются на вершины деревьев.
Под утро Коровкин, отчаявшись, затормозил.
— Может, мы уже на сто верст к немцам в тыл зашли.
— Надо, товарищ механик-водитель, святая обязанность… — напомнил о себе молчавший всю ночь Ружин.
— Надо, Павел, — присоединился я. — Попробуем взять левее.
Коровкин, откинувшись назад, яростно рванул рычаги. Часам к одиннадцати мы вышли на чистую, заметенную нетронутым снегом опушку. У оврага недвижимо темнела «тридцатьчетверка»…
2
Тихо, как бывает только на войне в час, когда осколки и пули не вспарывают со свистом недвижный воздух. Откуда-то доносится обессиленный расстоянием дальний грохот.
Для любителя-лыжника, когда у него на груди нет автомата, вдруг попасть на такую слепяще белую опушку все равно, что нежданно-негаданно очутиться на празднике.
Был ли Петров лыжником? Возможно, был. Ружин говорит, с Поволжья. А там лыжи любят.
Выскочил бы, пригнувшись из-за той вон бело-синей ели, развернулся с ходу — только лыжня сверкнула бы на солнце…
Петрова вынесли из танка, положили на притоптанный снег. Комбинезон и полушубок задубели, порыжели от пропитавшей их крови.
Я никогда уже не узнаю, любил Петров лыжи или нет. Не узнаю и самого Петрова, о котором с такой теплотой, с особым, не до конца мне доступным смыслом говорят и Горелов, и Подгорбунский, и Ружин.
В обитом листовым железом сундуке отдела кадров лежит его тощее «личное дело» — малиновая папка с грифом «хранить вечно». Папку-то можно хранить вечно…
Нет больше лейтенанта Петрова — человека, который, по убеждению Подгорбунского, был другом для людей. Сколько бы еще сделал такой, проживи он лет до семидесяти!