— На окне в ванной висят Хосефинины трусики… Как же я так промахнулся с Авой Гарднер!
*
Он глядел на бутылку, как глядят на заклятого врага: из нее больше не желало литься кьянти, и бокал тоже был пуст. Он медленно поставил на пол бокал и бутылку и снова откинулся на спинку кресла. Ему хотелось взглянуть на часы, но он поборол это искушение. Не глядя на циферблат, снял их с руки и положил на мягкий ковер из филиппинской пряжи, между бокалом и бутылкой. Все, на сегодня со всякими предписаниями и ограничениями покончено. Он мог заняться тем, чем хотел, и для начала с тихим наслаждением принялся скрести ногтем по носу, счищая с кожи темные чешуйки, приводившие Мисс Мэри в ужас. Это доброкачественный рак, обычно говорил он, ибо страдал от так называемой хлоазмы еще с той поры, когда чересчур много времени проводил на тропическом солнце, возглавляя экспедицию на «Пилар», занимавшуюся поисками нацистских субмарин, что сеяли ненависть и смерть даже в теплых водах Карибского моря.
Особенно ужасало его жену то — и он об этом знал, — что ему ничего не стоило проделывать все это на людях, зачастую за накрытым столом. Мисс Мэри изо всех сил пыталась перевоспитать мужа и научить его приличным манерам. Следила за тем, чтобы он не ходил в грязном белье, чтобы ежедневно принимал душ и надевал под шорты трусы хотя бы перед тем, как выйти на улицу, чтобы не причесывался в присутствии посторонних, дабы не смущать их обилием перхоти, и не произносил ругательств на языке индейцев оджибуэев из Мичигана. И особенно умоляла, чтобы он не сдирал ногтями темные чешуйки кожи. Но все ее усилия были тщетны, поскольку он упрямо стремился выглядеть шокирующе и агрессивно, словно желал установить еще один барьер между своей знаменитой персоной и остальными смертными, хотя привычка расчесывать себе нос не относилась к числу его известных приемов: это была бессознательная потребность, способная проявиться в любое время и в любом месте.
Его излюбленное оправдание состояло в том, что слишком уж многих, зачастую неисчислимых, утрат и страданий стоило ему стать известным на весь мир своими подвигами и выходками, чтобы теперь отказаться от них в угоду ханжеским буржуазным правилам приличия, вызывавшим у него отвращение. Почти триста шрамов насчитывалось на его теле — более двухсот из них он заработал в Фоссальте: его настигла граната, когда он тащил на себе раненого солдата, и о каждом из них он мог рассказать целую историю, истинную ли, вымышленную — он уже и сам не знал. Взять хотя бы его голову: когда в последний раз он обрился наголо, она напоминала карту некоего бурлящего и пылающего мира, терзаемого землетрясениями, разливами рек и извержениями вулканов. Среди ран, какими ему хотелось бы похвастаться, не хватало лишь одной — от удара рогом быка, который по крайней мере дважды едва его не настиг. Он пожалел, что мысли приняли такой оборот, ибо если и было что-то, о чем ему не хотелось вспоминать, так это о корриде, а вместе с ней — о своей работе, о затянувшейся переделке «Смерти после полудня», которую решительно не удавалось направить в нужное русло, что вызывало у него болезненную тоску по минувшим дням, когда дела обстояли настолько хорошо, что он с легкостью воссоздавал знакомые места, и прогуливался по ним, и, шагая среди деревьев, выходил на лесную поляну, и поднимался по склону холма, и различал впереди, за озером, вершины других холмов. Тогда он мог продеть руку в лямку заплечного мешка, мокрую от пота, и приподнять ее, а потом проделать то же самое с другой лямкой, равномерно распределяя вес мешка по спине, и почувствовать сосновые иглы под ногами, обутыми в мокасины, во время спуска по склону к озеру, и усесться под вечер на полянке, и поставить на огонь сковородку, сделав так, чтобы запах жарящегося в собственном жире бекона проник в ноздри читателю…