Но Себастьян опять не пожелал ничего этого слушать. Вернее, слушать-то он слушал, да ничего не понял: все, что она сказала, прошло мимо него и на стихах его никак не отразилось: в них как были тоска и боль, так и остались. Эрле почти не принимала их всерьез; они молили о сочувствии и жалости, Себастьян готов был ненасытно пить эти чувства, как младенец — молоко матери, он напрашивался на них, вольно или невольно — в итоге Эрле окончательно запуталась в своих собственных ощущениях, перестав различать, где понимание, где сопереживание, а где простое подыгрывание. Ей хотелось сказать — дурачок, не кричи ты так, ведь не глухая же я, в самом-то деле, неужели ты не видишь, что я и так не умею не сопереживать?.. — ей невольно думалось — бедняжка, как же ты изголодался по простому вниманию, что даже сочувствие и жалость различать не научился — притворяешься гордым, а сам на жалость напрашиваешься; притворяешься, что одной мне готов все это рассказать, потому что только мне и доверяешь — да ты хоть сам-то знаешь, что расскажешь то же самое любому, лишь бы только тот согласился выслушать?..
Впрочем, у Себастьяна были и другие стихи, которые казались Эрле более искренними. Девушка как-то сама незаметно поняла, что мать Себастьяна вышла за его отца не по своей воле, а повинуясь приказу родителей. Годы шли, а она мужу этого так и не простила; рождение детей ничего не изменило — капля этой глухой не-любви досталась и детям, и Себастьяну больше, чем Марии: девочка пошла в бабку, а он — в отца… Мать никогда не кричала на мальчика, никогда не бранила и не наказывала, следила, чтобы он был одет и накормлен — но во всем этом было так мало живой трепетной любви и так много привычки, что иногда ему казалось, будто его мать — какой-то механизм наподобие часов на башне, и если ее завести — она будет звонить каждый час и заботиться о нем, Себастьяне… За это девушка понимала и прощала ему многое: если человек живет в одном доме с глухими, трудно ждать от него, что он будет говорить нормальным голосом. У него очень скоро кончались чувства и начинался наигрыш — нет-нет, притворством это никогда не было, нарочно он не лгал; ей казалось, что он просто заставляет себя испытывать боль, чтобы потом сказать ей об этом, хотя и вряд ли сознает, что именно делает…
После того, как Эрле выздоровела, к ней пришла Марта с очередным заказом. Ее талантом было управлять людьми, и он начал распускаться еще без вмешательства Эрле. Добавь к этому таланту немного честолюбия — и из Марты могло получиться либо что-то очень хорошее, либо что-то очень плохое; но ее честолюбие простиралось ровно настолько, чтобы сделать мужа старшиной гильдии сапожников, воспользовавшись тем, что зимой в городском Совете начались крупные перестановки, и уговорить дочь выйти замуж за лавочника, а не нищего школяра. Особенно Эрле утешало, что Марта, в общем-то, человеком была неплохим, свои интересы трактовала достаточно широко, чтобы включать туда и интересы многих окружающих, так что мелкой домашней тиранки-интриганки из нее тоже не получилось. А еще она очень любила делать варенье из яблок и гордилась этим своим умением едва ли не больше, чем успехами мужа и старшего сына — тот был писцом в суде и успел даже жениться. Эрле всем этим обстоятельствам чрезвычайно радовалась — ей было бы трудно выращивать талант, знай она, что когда-нибудь он, возможно, будет использован во зло людям…