– Чаю хочешь, козлик бородатый? – крикнула Настя из кухни, вовсю орудуя чем-то звучным, как литавры. Вскоре она вернулась и поставила на колени отца Гурия поднос с чаем и ломтем белого хлеба. На хлебе лоснилась розовая, слегка радужная ветчина.
Отец Гурий решительно отодвинул яства. Но густой, забытый, греховный вкус уже раздразнил его.
– Сейчас пост, мне нельзя этого. – Он отвернулся, сморщив крылья большого носа.
Девушка захохотала. Смех был грубоватый, но не обидный.
– Ой, да ты монашек, как интере-е-есно! Ну, не хочешь – не ешь. А в ванне-то тебе мыться можно? А как насчет спинку потереть? – Заметив его смущение и краску стыда на его впалых щеках, она неописуемо развеселилась. Серые раскосые глазки под выщипанными бровками заискрились озорством. – Ну ладно, ты тут отдыхай, а мне некогда, вечером приду, куплю тебе «хруктов»…
Отец Гурий вымылся и заснул, безмятежно и глубоко, впервые за много лет без молитвы, лишь раз перекрестив «ложе порока». Во сне он видел прозрачную, зовущую синеву. Синий полог взорвался и повис обрывками, вокруг была глухая тьма, и теплые влажные складки теснили, обжимали его, обволакивали, и он лишь слабо сопротивлялся нежному плену. Знакомый голос сонно напевал:
…Ой, гусыня белая,
…Что на речке делала,
Али пряла, али ткала,
Али Васеньку купала…
Мать никогда не пела ему этой песни, но он ясно слышал ее голос, и скрип деревянной зыбки, и мягкий шорох падающего за слюдяным окошком снега. Но он не смог удержаться в этом светлом младенческом сне и упал ниже, он летел сквозь этажи, где спали, любили, шевелились пестрые люди-травы, люди-птицы, люди-насекомые. Он никогда не видел картин Иеронима Босха, но именно так всегда представлял себе ад. Он падал все ниже, к центру Земли, влекомый неодолимой тяжестью, туда, где внутри каменного чрева набухал пульсирующий комок. Вначале он был желто-прозрачен, весь в тонкой паутине сосудов, тугой от переполняющих его соков. Потом желток в нем заварился багровым, комок загустел кровью, раздался в стороны, вспух от мутных и тяжелых капель, стекающих с поверхности земли, горячий напряженный зародыш оделся оболочкой, на нем наросла толстая, с палец толщиной, грязно-бурая скорлупа. Еще час, сутки, год, и он взорвет земную кору и взойдет над миром небывалый чудовищный младенец и выпьет всю небесную млечность… Сквозь сон он почувствовал горячее, живое, мокрое, в колкой упругой шерстке. Оно ткнулось в него, вжалось по-звериному чутко. Отец Гурий вздрогнул, резко очнулся. В тусклом свете ночника Настя, горячая, с мокрыми после ванны волосами, обвивала его и, пьяно всхлипывая, царапала коготками спину. Пахло вином и резкими цветочными духами. Он в ужасе вскочил, сдергивая одеяло, закрывая им свою нищую наготу.