- Дождутся! - с угрозой захрипел простуженный голос. - Отольются волку овечьи слезы. В колья их, чертей...
Верно Ванька сказывает: сжечь их дотла.
Какой-то старик из толпы рассудительно заскрипел:
- Чего зря-то болтаете! Рази можно разбоем-то? Развольничались молодые-то...
Ванька Юлёнков закричал:
- Тебе, дедушка Игнат, умирать пора. На покой идешь.
А тут жить надо. А чем жить-то? С голоду выть? Детей морить?
Толпа шумела и волновалась.
Отец и Терентий с Алексеем поволокли Серегу в избу, а он стонал, как больной:
- Огафья! Что они со мной делают? Шабры! Сродники!
И потом, уже на крыльце, он опамятовался и сказал совсем спокойно и буднично:
- Это чего же, шабры? Что я наделал-то? Аль вправду?
Неужели Огафья-то?..
Юлёнков, задыхаясь от волнения, уговаривал его:
- Вот то-то и есть, дядя Сергей. Рази так бабу бьют?
Ведь у тебя ручищи-то по пуду. А ей чего надо? В ней и душа-то не держалась...
Серега послушно пошел в избу. Бабы вопили разноголосо. А Катя подхватила маму под руку и повела со двора домой. Я побежал вслед за ними, как одурманенный. Меня поразило никогда не виданное мною лицо матери, похожее на слепое, таинственное лицо Лукони.
После этого события я долго не мог прийти в себя: на улицу не выходил, а сидел на печи и молчал. Мама лежала без памяти целые сутки, а когда встала, по-прежнему засуетилась по дому: ходила к колодцу за водой, скребла и мыла пол, стирала одежду и била ее вальком на реке, у проруби.
Лицо ее было по-прежнему ясное, свежее, как у девочки. Так же расторопно угождала она бабушке, играючи собирала на стол и убирала со стола, сеяла муку в ночевки, гоняла корову на водопой и доила ее в хлеву. Когда хоронили Агафью, она провожала ее вместе с Катей и бабушкой и пришла с,кладбища спокойная, без печали на лице. И мне было больно и обидно, что в эти дни она как будто забыла обо мне: ни разу меня не позвала и не приласкала. Я пробовал подойти к ней, но она как будто не видела меня. Бабушка поглядывала на нее с беспокойством и о чем-то шепталась с Катей.
А я сидел на печи, перелистывал рукописный Цветник или Псалтырь, шептал прочитанные слова, и они рябили в моих глазах, непонятные, как бредовая нежить. Ночью я просыпался от страха. И бедная маленькая голова моя мучилась от назойливой галиматьи: "от иже согрешающим приобщение пакость...", "от аспида и василиска..."
В эти детские годы я впервые стал испытывать мучительную боль не только от побоев. Жизнь открылась передо мною как цепь несправедливостей, и я мучился от обиды и страха. Хотелось крикнуть на людей: "Да что вы озорничаете, дураки?" Но я только сжимался от боли, маленький, бессильный. Уже в эти ранние годы я знал, что сильный мучает слабого, что здоровый не щадит больного, что богатый Митрий С годнее распоряжается бедными, а они покорно и униженно снимают перед ним шапки.