– Ну-ка, еще! – поощряюще сказал Гилл.
Эвимант помолчал и завопил:
– Вы нас продали хеттам!
– Это как?
Эвимант помолчал, потом стал изрыгать брань.
– Разреши, я его стукну по хребту? – спросил стражник. – Я как раз выстрогал новую дубину.
Гилл сделал жест, и стражник умолк.
– Разумеется, разговоры о мнимых торговых операциях – чушь собачья, сказал Гилл, привычно заложив руки за спину и прохаживаясь у стола. – Ты сам не можешь вразумительно объяснить, кому и кого мы продавали. Можешь ты объяснить вразумительно, где у тебя свербит?
– Тезей – предатель, – сказал Эвимант. – Он остановился на полпути создал сильную Аттику – и остановился. Нужно идти дальше, раздавить ублюдков кентавров, претендующих на звание людей, смести прогнившие Микены, наказать...
– Хватит, – сказал Гилл и остановился перед Эвимантом. – Установлено: твоя любовница Нея познакомила тебя с неким Кароном, принадлежащим к «гарпиям», и вы быстро нашли общий язык. Ты делился с ним секретами службы, участвовал в похищении оружия. Достаточно, чтобы трижды снести тебе голову. Так как, будешь пытаться сохранить свою поганую жизнь? Учитывая, что Карона мы только что взяли?
Он хотел жить – захлебываясь, стал рассказывать о встречах, разговорах, местах и сроках, о нападениях на оружейные мастерские, об убийстве двух сыщиков, нечаянно узнавших о «гарпиях» слишком много, о нескольких сожженных им докладах, которые он по долгу службы обязан был немедленно передать Гиллу. Стилос скрипел безостановочно, но Гилл уже слушал вполуха. Он мог на основании этих показаний вырвать из рядов Менестеева воинства нескольких человек, от которых Менестей тут же отречется. И не более. К убийству на морском берегу его это не приближало ни на шаг.
Он прислушался: наверху, во дворе, звенели удары в медную доску, флейта пронзительно высвистывала сигнал тревоги, стучали копыта. Дверь распахнулась, просунулась встрепанная голова караульного:
– Гилл, на площади заваруха!
Белое покрывало медленно стекало к подножию бронзовой фигуры в три человеческих роста. Наконец оно замерло грудой складок. И повисла томительная тишина.
Воин упал на одно колено, прижав правую руку с растопыренными пальцами к груди, бессильно уронив другую, чуть наклонив голову. Непонятно было, что с ним случилось – может быть, его ударил пущенный из пращи камень, может быть, под сердце угодил тут же выдернутый меч, – но не оставалось никаких сомнений: он поражен смертельно, пройдет еще миг, и он рухнет, уронив с головы шлем с высоким гребнем, и не встанет уже никогда. Каким-то непостижимым образом, каким-то чудом скульптуру удалось передать в тускло поблескивающей бронзе пограничный миг меж бытием и смертью, облик человека, почувствовавшего удар в грудь, но не успевшего осознать, что навсегда гаснет солнечный свет, – еще и потому, что человек твердо рассчитывал победить, не желая допускать мыслей об ином исходе. Статуя была совершенством, вызывающем страх и боль. Майону показалось, что в него медленно входит ледяное острие, и он подумал, что теперь любая мысль о войне становится омерзительной. Люди молчали. Может быть, они испытывали что-то похожее, но не могли описать свои ощущения. Может быть, их просто достиг исходивший от бронзовой фигуры, монумента-проклятия войне, печальный страх. И эту тишину рассек пронзительный женский вскрик-плач: