- Браните меня, - сказал мастер Мартин, - браните меня на чем свет стоит, я точно заслужил это, но когда старик начал молоть весь этот вздор, у меня дыханье сперлось, я не мог иначе ответить ему.
- И потом, - продолжал Паумгартнер, - что за дикое намерение выдать вашу дочь именно за бочара! Вы говорите, что судьбу вашей дочери поручили небу, а сами с земным нелепым упрямством стараетесь предвосхитить решение вечного владыки, определяете тот малый круг, из которого хотите выбрать себе зятя. Это может погубить и вас и вашу Розу. Бросьте, мастер Мартин, бросьте эту нехристианскую, ребяческую, глупую затею, пусть вечный владыка творит свою волю и доброму сердцу вашей дочери внушит правильное решение!
- Ах, достойный господин мой, - молвил в совершенном унынии мастер Мартин, - только теперь я вижу, как я дурно поступил, что не рассказал всего сразу. Вы думаете, только благоговение перед моим ремеслом привело меня к бесповоротному решению выдать Розу за бочара? Нет, это не так, есть тому и другая, дивная и таинственная причина. Не могу отпустить вас, пока вы не узнаете всего: вы не должны на ночь глядя сердиться на меня. Сядьте же, прошу вас от всего сердца, повремените немного. Видите, вот еще стоит бутылка отличного старого вина, которым пренебрег рассерженный рыцарь, останьтесь же, побудьте еще моим гостем!
Паумгартнера удивили настойчивость мастера Мартина и та задушевность, которая была совсем ему не свойственна; казалось, на сердце у него лежит тяжелое бремя, которое ему хочется сбросить. Когда Паумгартнер уселся и выпил стакан вина, мастер Мартин начал так:
- Вы знаете, дорогой, достойный господин мой, что вскоре после рождения Розы моя добрая жена скончалась от последствий тяжелых родов. В то время моя бабушка, древняя старуха, была еще жива, если можно назвать живым человеком существо совершенно глухое, слепое, почти неспособное говорить, двигаться и прикованное день и ночь к постели. Розу мою окрестили: кормилица сидела с ребенком в комнате бабушки. На душе у меня было так грустно, а когда я глядел на прекрасного младенца, я чувствовал такую дивную радость, смешанную в то же время и с тоской, такое глубокое волнение, что был негоден ни для какой работы; молча, погруженный в самого себя, стоял я возле постели старой бабушки, которую почитал счастливой, ибо она уже была свободна от всякой земной скорби. И вот смотрю я на ее бескровное лицо, а она вдруг начинает как-то странно улыбаться; морщины словно разгладились, бледные щеки даже порозовели. Она приподнимается, как будто внезапно почувствовала прилив некой чудесной силы, простирает безжизненные руки, которыми уже не в силах была двигать, и восклицает тихим, нежным голосом: "Роза... милая моя Роза!" Кормилица встает и подносит ей ребенка, а она берет девочку на руки и начинает укачивать. Но вот, достойный господин мой, но вот - представьте себе мое изумление, даже испуг - старуха ясным, твердым голосом запевает на высокий радостный лад песню господина Ганса Берхлера{7}, хозяина гостиницы Духа в Страсбурге; а вот и ее слова: