…Возвращение в Одессу, в дом на улице Пастера, Павлик помнил уже хорошо. Был тоже жаркий летний день, и у мамы тоже висел за спиной мешок, а в руке она несла чемодан, но была она веселая, хоть очень устала, и шли они домой от разрушенного вокзала пешком, а мама даже не держала Павлика за руку, он был большой и шел сам. В их комнате жил какой-то незнакомый тип, там было много чьих-то чужих вещей и всякие вазочки и статуэтки. Тип не хотел их впускать, но мама молча так на него посмотрела, что он принялся суетливо собирать свое барахло и распихивать его по корзинам и чемоданам, а потом побежал, привел подводу и, беспрерывно говоря «пожалуйста», «извините» и «спасибо», убрался со своими вазочками, сервизами и статуэтками.
Внезапно в конце лета нагрянул отец! Мама в кухне переплавляла пайковый сахар-песок в самодельную карамель — так делали многие, чтобы экономней расходовать сладкое с чаем. Хлопнула входная дверь, и, услышав вскрик Эллы Ипполитовны: «Боже мой, Федор Ефимыч!» — мама кинулась в коридор. Отец смеялся, крепко обняв маму, и бормотал: «Ну, что ты, Лелька, ну что ты плачешь, все хорошо», — а у самого текли слезы. Павлик, который прочно привык, отвечая на мамин вопрос: «Где наш папка?», показывать на фотографию над кроватью, никак не мог уразуметь, что на самом-то деле его папа — вот этот большой и страшно широкий дядя с орденами, тинькающими на груди, и в погонах с двумя белыми звездами. Этот папа почему-то все время старался взять его на руки, что Павлику было очень не по душе, а однажды посадил его в машину, которую называли странным именем «виллис», и прокатил по городу. Вот это Павлику очень понравилось, и с этого дня он бесповоротно поверил, что дядя — и вправду его папа…
А через неделю папа сел в «виллис» и уехал. На этот раз он не плакал, и мама тоже не плакала, она уже улыбалась, но долго не хотела идти с улицы домой, хотя Павлик настойчиво тянул ее за руку.
Больше своего папы Павлик никогда не видел, и писем от него мама не получила ни одного.
Потом война кончилась, а от отца не было ни слуху ни духу. К некоторым мальчикам и девочкам, которые жили в их доме и в соседних домах, папы приезжали с войны насовсем, и Павлик очень им завидовал, и спрашивал маму, когда же вернется их собственный папа, и мама отвечала, что, наверное, уже скоро.
Потом мама стала слать письма в разные места, чтобы ей ответили, когда же приедет папа, но никто этого не знал.
Однажды Павлик сидел в гостях у соседа Степы, у которого, кроме мамы — тети Эллы, всю жизнь был дома папа — дядя Юра, потому что его не взяли на войну, — он ничего не видел без очков с толстыми-претолстыми стеклами, и если бы его взяли на войну, то даже в этих очках не смог бы разглядеть, где наши, а где немцы. Так вот, Павлик сидел у Степы, а если говорить правильно, то не сидел, а лежал на полу, Степа тоже лежал, и они вместе налаживали электрическую железную дорогу. «Тыщу рублей стоит, — гордо пропыхтел Степа, — папа купил у демобилизованного». Дверь из детской в прихожую была приоткрыта, и Павлик вдруг услышал голос тети Эллы. Она разговаривала с соседкой из восьмой квартиры. «Все-таки очень странный был человек Федор Ефимович, прямо какой-то субъективный идеалист. (Почему это она про папу говорит «был», удивился Павлик.) Чуть не всю войну провоевал в партизанах, приехал домой в Одессу прямо из немецкого тыла на машине и ничего не привез семье. Представляете, какие у него там были возможности?! А теперь Оля с ребенком еле перебивается, форменным образом голодает. Посмотрите на ребенка — кожа и кости. А если бы он привез, — я знаю? — хотя бы какие-нибудь отрезы или дюжину пар часов — представляете, какое бы это было им подспорье? Вон Будорагин из флигеля — целую машину трофеев пригнал, в квартире, я сама видела, просто-таки комиссионный магазин, а, я уверена, даже немца ни одного не видал. Нет, вы мне не говорите — Федор Ефимыч был (опять «был»!) просто-таки чудак не от мира сего. А рецепт я вам дам, ради бога. Значит, так: вы берете полстакана какавеллы, две столовых ложки яичного порошка…»