Все это он усваивал цепко, память у него была отличная. А вот латышский язык давался трудно. Однако по легенде ему и не нужно знать его очень хорошо, но, если при нем будут говорить по-латышски, суть разговора он должен понимать. Главным языком у него будет немецкий. Часами Самарин зубрил латышские слова...
Но Латвия — только часть программы. С начала марта началась такая же зубрежка материалов по Литве и Германии, причем для него это было не менее важно: ведь он, как коммерсант, уроженец Мюнхена, «приедет» в Латвию через Литву.
Германия давалась легче. Отличное знание немецкого языка позволило ему прочитать все подобранные для него книги, журналы, газеты, справочники. Современную историю и политику Германии он изучал по тем же учебникам, какими пользовались его сверстники в самой Германии. Немецкое право он неплохо знал по институту. Фашизм свел историю и политику в такую примитивную схему, что Самарину, чтобы твердо ее усвоить, иногда приходилось даже «забывать» то, что он знал о Германии раньше.
День за днем Самарин «залезал» в Латвию, Литву и Германию все глубже и глубже и вдруг однажды с тревогой обнаружил, что каждое новое узнавание, наслаиваясь на прежние, как бы затушевывало их. Вот, хоть убей, не мог однажды вспомнить, в каком году к власти в Латвии пришел Ульманис
Самарин рассказал об этом Ивану Николаевичу, но тот нисколько не встревожился.
— Это всегда так бывает, — сказал он. — Закрома твоей памяти забиты информацией, надо, чтобы все прочно улеглось. И мы займемся теперь делами, так сказать, практическими.
Пошли занятия по новой программе, а в ней: стрелковое оружие, мины, радиосвязь, пешие переходы на дальние дистанции, автомобиль, мотоцикл, «почтовые ящики» и еще до черта всякой всячины. Правда, многое тут Самарину уже было известно — он занимался этим до войны в спецучилище и теперь в разведшколе, но почему-то там все заучивалось как-то абстрактно: нужно знать, и точка. А сейчас это надвинулось на него уже не как наука, а как его личное оружие в той борьбе, которая предстояла ему буквально завтра, и в борьбе не на жизнь, а на смерть. Вот о чем не хочется думать, и нельзя об этом не думать... о смерти...
Допустим, провал — и его схватили... Избиение, пытки... Это он выдержит... Да, выдержит. Почему-то он уверен. А если расстрел? Мгновенный выстрел — черт с ним, это мгновение уже не мое. Наверное, самое страшное — ожидание этого мгновения и когда поведут...
Всякий раз, когда он начинает думать об этом, перед ним почему-то возникает лубочного вида плакатик: «Героическая гибель летчика Гастелло». На шоссе — колонна танков с крестами на башнях, и в центр колонны пикирует горящий самолет, который сам летчик сюда нацелил. Самарин закрывает глаза, видит пикирующий самолет так, как видят его немцы, еще не понимая, что сейчас произойдет, и, может быть, даже торжествуя, что русский самолет горит. И Самарин видит теперь все, как видел из самолета Гастелло. Точно, точно — самый центр колонны, мгновение — грохот, огонь, крики... Темнота... Тишина... Нет ни самолета, ни Гастелло, который мгновение назад своими руками кренил машину сюда, в центр колонны, где была его смерть...