Вилла «Амалия» (Киньяр) - страница 61

Нам, обоим детям, запрещалось подниматься на второй этаж, где жил мой дед.

Когда я говорю про деда, я имею в виду отца моей матери. Второго я вообще не знала.

И вот я крадусь по лестнице, крадусь по черному паркету коридора, сама не зная, что меня туда толкает, не зная, чем мне это грозит, и наконец отворяю дверь. Их было там четверо, и все играли. От них исходил оглушительный шум. Более грозный, чем шум океана. Рядом с каждым из них стоял торшер. Перед каждым из них стоял деревянный пюпитр. Мой дед щекой прикоснулся к скрипке. Он был самым старым из всех, и он играл с закрытыми глазами. Мой отец – а он был всесторонне одарен – мог играть на любом инструменте. Кажется, тогда он вел партию альта. Никто не слышал, как я вошла. Они исполняли что-то невероятно быстрое. Исполняли какое-то потрясающее произведение. Теперь мне кажется, что это был Шуберт.

Молодая женщина со скрипкой сидела лицом ко мне, но ее широко раскрытые глаза меня не видели. Она мне улыбалась, но ее глаза меня не видели.

Здесь царила печаль – слишком глубокая, головокружительная, неумолчная, и она все ширилась и ширилась.

Слишком глубокая печаль – притом что для маленьких детей не существует слишком глубокой печали. Малыши знают страхи – примитивные, первобытные страхи, не основанные ни на каком жизненном опыте страхи, которые потом никогда не встречаются на их пути. Худшие из всех. Животные печали.

Я села на пол, привалившись спиной к двери, и замерла. Все мое тело покрылось пупырышками «гусиной кожи». Все едва отросшие детские волосики встали дыбом. Я дрожала. Не от счастья и не от горя. Это не было психологическим ощущением. Я не знаю, отчего дрожало мое тело. Я выслушала их до конца. Когда все кончилось и они начали укладывать в черные коробки свои инструменты, я подошла к деду и шепотом, на ухо, спросила, можно ли мне прийти еще, когда они снова будут играть.

– Если будешь тихонько сидеть в уголке, как сегодня, Элиана, то можно.

Он взглядом испросил согласия других музыкантов, и они его дали – одни кивком, другие, вернее мой отец, пожатием плеч.

В те дни, когда они играли свои квартеты, я поднималась в кабинет деда задолго до начала. И устраивалась возле двери.

Разумеется, они видели меня, когда входили, но притворялись, будто не видят эту маленькую девочку, притулившуюся на полу, у стены, рядом с трубой отопления, за квадратной вертушкой для книг – этажеркой черного дерева, кажется китайской. Я притворялась, будто разглядываю полки, где стояли репродукции картин, фотографии музыкантов и великих людей, всевозможные книги. Они передвигали письменный стол деда. Расставляли стулья, пюпитры, раскладывали ноты. Внезапно замолкали. И внезапно рождалась музыка. Такая непохожая на них. Такая мощная, какую не услышишь с пластинки, ибо в этом случае человек сразу убавляет звук, надеясь тем самым смягчить волнующие его сильные эмоции. И всякий раз у меня сжималось горло, по коже бегали мурашки, сердце трепетало, мне хотелось рыдать, я больше не могла дышать, я захлебывалась и тонула в этом океане музыки.