— Испугались, эта, моего пронзительного взгляда...
Другое дело Геннадий. Брат всегда одевался скромно, носил стандартные недорогие костюмы. И на улице терялся в массе прохожих, в толпе его трудно было отличить от множества других людей.
Мишка как-то даже огорченно спросил брата:
— Что ты такой?..
— Какой?
— Серый...
— Это в каком смысле? — Геннадий заинтересованно глянул на Мишку. Взгляд у него был острый и бегающий, он никогда не смотрел прямо на человека, а так, будто скользил глазами.
— Неприметный, — объяснил Мишка, стараясь не обидеть брата, потому что в гневе тот бывал лют.
— Скромность украшает человека, — назидательно сказал Десятник. И ударился в воспоминания: — Вот, бывало, идешь в колонне, все психуют, матерятся, одним словом, бузу варят. Но до поры — там этого не терпят. Потом пошло-поехало: кто закоперщик? И кому, думаешь, достанется? Тем, кто с краю, на виду. До середки не добираются начальнички... Виноват всегда крайний.
Вообще-то Десятник неохотно вспоминал былое, говорил Мишке:
— Успеешь еще попробовать на вкус и цвет.
Мишку удивляла эта уверенность, что не миновать ему кривой тропиночки, протоптанной старшим братом. Было тревожно и приятно чувствовать себя вот таким — отпетым, меченным судьбой.
— Я не тороплюсь, — в тон брату говорил Мишка.
— Это ты правильно, — одобрял Десятник. — И если по-умному, то, может, и обойдешься. Пока же — дурак...
Мишка дотошно спрашивал почему, и брат со знанием дела объяснял, что он суетится, шебаршится, пробавляется мелочами, а надо одно дело, но чтоб хватило хотя бы на полжизни.
— Не путайся с мелюзгой, — советовал Десятник, — хуже нет, когда по-мелкому, кинут немного, но уже засекли, учитывают, из виду не упускают. У них сила, потому и надо все с умом...
— А почему тебя зовут Десятником? — поинтересовался Мишка.
— Там, — делал ударение на этом слове брат, — я завсегда примерный. Это в цене, думают — перевоспитался, а начальники любят, когда перевоспитываются. И на всяких работах меня старшим назначали. Я из доходяг все выдавливал. — Десятник сжимал кулаки, и Мишке казалось, что сквозь короткие пальцы капает тот самый сок, который давил из «доходяг» брат Геннадий. — Они у меня план на сто двадцать выколачивали. Опять-таки засчитывалось.
— Учи, учи младшего, — бормотала мать, — мало, что себе жизнь искалечил, так и до него добираешься.
Мать, сколько помнит Мишка, всегда хворала. Отца и не знал: мать говорила — умер, но Геннадий как-то проговорился, что напоролся на нож в пьяной драке. На груди у брата была синяя татуировка: «Не забуду мать родную». Но что-то Мишка не замечал, чтобы Геннадий относился к матери если не с любовью, то хотя бы с уважением. Навсегда остались в памяти Мишки тяжкие, беспомощные слезы матери каждый раз, когда звучало: «Встать! Суд идет!» — и объявлялся приговор. Первый раз судили брата, когда Мишке было лет пять. Потом была еще судимость. И еще. Но Геннадий каждый раз выходил раньше определенного ему срока. Мишка позже понял, что учитывались «примерность», план на сто двадцать процентов, а однажды повезло — попал под амнистию. И постепенно, исподволь утверждался в мысли, что, даже если не повезет, припаяют за что-нибудь срок, ничего страшного. У Геннадия вон какая жизнь — мурашки по коже, есть о чем рассказать. И дружки у него что надо. Если по-умному, можно и не попасть туда, где небо в темную клеточку и живопись, как уныло пошутил однажды брат, хорошо представлена — северное сияние. А уж взяли, так есть амнистии, сроки часто сокращают. Вот и Сеня Губа вместо пяти лет отсчитал всего три. Брат и Сеня разные дела проворачивают — и ничего...