Инцидент, вспыхнувший, словно молния, мгновенно погас. Эшелон сделал последнюю остановку, и началась разгрузка. Никому теперь и дела не было ни до особиста, ни до «крамольных» разговоров во взводе лейтенанта Брызгалова — рядом был Сталинград.
Заволжская степь дохнула ночной прохладой. С Волги тянул легкий ветерок. Бойцы, покинув пропахшие пищей, портянками и потом вагоны, с удовольствием вдыхали свежий воздух.
— Благодать-то какая!
— Чо за благодать? Безлесье!
— Рыбой пахнет.
— И горькой полынью.
— А гарь не чуете? Вона небо розовое от зарева.
Батальон вытянулся длинной колонной — рота за ротой — и утрамбованной дорогой, прямой как стрела, потопал на юг, туда, где розовым полукругом высвечивалось ночное небо.
— Елки-моталки, пожар, видно, огромадный, коль до неба достает, — толкнул локтем Усольцева рядом шагавший Нечаев.
— Горит Сталинград, горит, — тихо произнес Емельян и надолго замолк, так как разговаривать в строю не полагалось, да и вообще не было охоты до разговоров. Не все ладно было на душе, что-то скребло и тревожило, и Емельяну казалось, что он снова попал в капкан, из которого придется каким-то образом выбираться. В ушах по-прежнему слышен был голос особиста: разберемся!
Емельян гнал от себя эти мысли, но они, как рыбки-прилипалы, о которых он еще в малолетстве читал, присасывались и точили его. Почему-то в голову лезло только дурное. То он видел вдруг Гнидюка-полицая, то пучеглазый особист наседал на него, то этот — разберемся! А что разбираться-то? Вон он, весь на виду — шагает, как все, на войну, не от нее удаляется, а в самую ее пасть, в тот пожар, что уже небо лижет.
На привале, после пятнадцатикилометрового марш-броска, когда к Усольцеву подсел комиссар Марголин, обрадовался Емельян старому знакомому.
— Гудят ноги? — участливо спросил комиссар.
— Есть малость.
— С непривычки. Засиделись мы в вагонах.
— Далеко еще шагать? — спросил Усольцев.
— Столько же.
— Терпимо.
Комиссар вдруг спросил:
— Переживаешь?
Усольцев сразу и не понял, оттого и смолчал.
— Я все знаю. Успокойся и не думай. Никто тебя не тронет.
Только сейчас дошло до Емельяна: особист доложил.
— Обидно, товарищ старший политрук.
— Понимаю. У него ведь служба такая.
— Обижать людей?
— Нет, сомневаться... Думаешь, у меня все было гладко. Нет, браток, тоже страху нагоняли и чушь городили. Однако ж нашелся справедливый человек, и, между прочим, из особого отдела, который в момент снял все подозрения, и, как видишь, жив-здоров. Так что не вешай носа! Партизаны не сдаются!
Легче стало Усольцеву, словно от тяжелого груза избавился. Слова комиссара взбодрили, наполнили грудь кислородом, который, казалось, совсем было иссяк.