Прошло несколько дней. Два раза за это время отправляли целые партии в тюрьму. Мы же все ждали допроса и — так велика была наша наивность — освобождения. Но на допрос нас не вызвали, а на шестой день фамилии наши были вызваны надзирателем для отправки в тюрьму. Мрачно было у нас на душе. Перевод в тюрьму означал затяжку, означал, что против нас действительно имеется какое-то конкретное обвинение.
Как сейчас помню жаркое июньское утро. Нас выводят во двор, а затем и на улицу. Нас много, человек пятьсот. Мужчины идут в передних рядах. Я лихорадочно ищу взглядом Ваню. Наконец, вижу его могучую фигуру, и мне становится легче. Все же пока мы вместе. По сторонам нас сопровождают цепью конные конвойные с ружьями на перевес.
Впереди и сзади тачанки с пулеметами. Свистки, крики.
— Разойдись, стрелять будем!
Публика шарахается в стороны и исчезает в подворотнях. Сначала я беру Юрочку на руки, но скоро силы мне изменяют, я чувствую, что не смогу долго его нести. Опускаю его на землю, соседка и я берем его за обе ручонки и стараемся не отставать от остальных, однако, темп довольно быстрый, нас то и дело обгоняют другие заключенные, наконец, мы оказываемся в самом последнем ряду.
— Поторапливайсь!
Долог путь через весь город. Долог и тягостен. Юрочка устал и еле ноги волочит, плачет — бедняжка. Снова и снова несу его, пока сил хватает. Наконец, возгласы;
— Тюрьма! Тюрьма!
Высокие кирпичные корпуса, построенные еще в старое время. В центре мужской, с церковным куполом посредине, затем большой двор. Затем женский корпус.
Мужчины скрываются в первом корпусе. До меня доносится дорогой голос:
— До свиданья, Мутик!
Бедный Ваня, у него ведь нет Юрочки! Я все ж таки не одна.
***
Мы попали в общую камеру No. 4. Нас было 47 женщин: воровок, спекулянток, бандиток, фальшивомонетчиц, убийц и, наконец «контр революционерок», — вот вроде меня. Спали мы, как и в чека, вповалку на соломенных вшивых тонких тюфяках, без одеял, баз простынь и подушек. Хорошо, что было лето, зимой же мы, вероятно, погибли бы от холода.
На радиостанции узнали о нашем аресте, стали за меня хлопотать. Постепенно удалось дать знать кое каким знакомым в Одессе, стали слать небольшие передачи, но в общем было очень голодно.
Камера была женская, надзирательницы были женщины, а Юрочка был единственным ребенком. Поэтому его все жалели и даже позволяли ему проводить большую часть дня на тюремном дворе. Делалось так: в двери была форточка, в которую передавались передачи и в которую надзирательница сообщала различные приказы и распоряжения. В эту же форточку я «выдавала» и «получала» Юрочку. Он так приспособился, что ложился мне на руки совершенно плашмя, чтобы не задеть ни головой, ни ногами за края форточки и так, как пирожок, я его высовывала, а надзирательница снаружи принимала. Из двора он приносил мне луковки — с чахлого тюремного огорода. При тогдашней скудной и пресной пище — кипяток, хлеб и ячменная каша — лук был большим лакомством.