Новый американец (Рыскин) - страница 51

– От вашего строкажа пупок развязаться может, – грубил Карп.

Самое интересное, что это мы обижали Авдея, а не он нас. Ведь газете и в самом деле не нужны Хэмы. Газете был нужен Мишка Адлер. Редактор был настолько поглощен процессом бытия, что ему было не до нас. Мы же постоянно к нему приставали. Он прятался от нас в кабинете, раздевался по пояс. От мощной редакторской разминки трещал паркет. В 12.30 секретарша приносила ему в кабинет кофе и бутерброды. После ланча полагались мокрые полосы.

Но Авдеев был болезненно ленив, и потому призывался дежурный по номеру.

– Вот эту красивую бабу перенесите с третьей на первую. Надо, чтобы у комсомольца вставал на нашу газету.

Лева-шофер отвозил Авдея домой, там он пересаживался в папин трофейный «хорх», отправлялся путешествовать по аллеям-дорогам Пруссии. Иногда исчезал на неделю. Перед этим мы наблюдали, как Лева-шофер, сорокалетний человек с серебряным бобриком и наглым лицом избалованного лакея, таскал из буфета в багажник ящики с пивом, пакеты с закусками. На литовской границе Авдея ждала подстава – машина редактора литовской молодежки. В Вильнюсе у редактора была любовница-балерина.

Покуда барин отсутствовал, газету редактировал Сол, зам и партсекретарь. Положа руку на сердце, Сол должен был молчать, с его-то подпорченной биографией.

Лет пять назад, работая в рижской молодежке, дежурил как-то Сол по номеру. В лютом похмелье. Нужно поправиться, а в кармане ни гроша. Тут попался на глаза Солу плакат, на плакате Никита: «Партия торжественно провозглашает: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Боевая кровь ударила Солу в голову. Сорвал со стены, истоптал, изматерил. Хотели было судить Сола, но влепили строгача, сослали в Калининград. Он затих до поры. Жизнь начиналась для него с пяти, когда кончалась газетная каторга. Принимал душ, надевал халат. Но увы, его рассказы были безнадежны. Видно, Бог рассудил так: одной искры на двух братьев вполне достаточно – и отдал искру брату Сола, Анатолию Солоницыну, чтоб тот сыграл в кино Андрея Рублева.

То были времена суеты и смущения духа. Мы верили: жизнь можно переделать по-справедливому. И мы не могли жить спокойно. Нам непременно нужно было устроить «штурм унд дранге» на бывшей немецкой земле.

В Кёнигсберге пахло морем, гнилыми дуплами, кирпичным крошевом. Столетние буки стояли ровными шеренгами, как будто прислушивались к бою прусского барабана. Рядом с орлинопрофильным Шиллером поставили козлинопрофильного Калинина и обозвали Кёнигсберг Калининградом. Река Прегель теперь стала Преголя. Кёнигсберг был вколочен в грунт бомбами. И только замок стоял. И покуда он стоял над городом, Калининград оставался Кёнигсбергом. Замок был живой, как будто в нем все еще обитал герцог Альбрехт, поблескивали позолоченные корешки книг, и Иммануил Кант служил библиотекарем. Замок стоял восемь веков, он впитал голоса, взгляды, дыхание миллионов. Он был суть города. Он был Германия. Она проступала немецкими литерами на люках городских коммуникаций, поднималась готикой оскверненных соборов, напоминала о себе черепицей крыш. Кёнигсберг был историей. У Калининграда истории не было. Единственным его преданием был ШТУРМ. Авиация заходила в несколько этажей, перемалывала в пыль центральную часть города. Но замок и могила Канта уцелели.