Избранное (Кушнер) - страница 31

       И едва ли не последним, что было им создано в стихах, стали два написанных гекзаметром четверостишия “На статую играющую в свайку” и “На статую, играющую в бабки”. “Вот и товарищ тебе, дискобол…”, - говорит он, вспоминая статую греческого скульптора Мирона (5 век д.н.э.).

       Поразительна эта чуть ли не детская радость, открытость Пушкина всем веяниям культуры, вот уж, действительно, мировая отзывчивость.

       Другой, романтической ветке нашей поэзии Гомер был не нужен: ни Лермонтову, ни Блоку, ни Пастернаку, - ни одного упоминания, ни одного образа, навеянного им.

       Зато Мандельштам эпохи “Камня” и “Tristia” весь пронизан античными лучами. Вот только гекзаметр не привился: слишком тяжелый размер, слишком длинная строка. Мандельштам замечательно вышел из положения, заменив его пятистопным анапестом:

              Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, -

              Не Елена, другая, - как долго она вышивала.

       Гекзаметры пригодились ему в других, юмористических целях: “Юношей Публий вступил в ряды ВКП золотые, Выбыл из партии он дряхлым – увы! – стариком”.

                            18.

       Все-таки это удивительно: нет в лермонтовских стихах ни одного мифологического имени, как будто ни русского классицизма ХУ111 века, ни Батюшкова, ни Пушкина, ни Баратынского не было и нет. Где Вакх, где Аполлон, где Киприда? Ни Леты, ни Иппокрены, ни Геликона. Никакой анакреонтики, никакого Гомера… Ни статуй, ни дриад… Как будто он с закрытыми глазами прослужил два года в царскосельском гусарском полку.

       А Муза? Как он умудрился обойтись без нее, - непонятно. Ведь даже у Некрасова она была (“Но рано надо мной отяготели узы Другой, неласковой и нелюбимой Музы…”, “О Муза! Я у двери гроба”..” и т.д.).

       Для Пушкина “античность” оставалась до самого конца одной из главных составляющих его поэзии (“Покров, упитанный язвительною кровью, Кентавра мстящий дар, ревнивою любовью Алкиду передан, Алкид его приял…”). В стихах Баратынского и в сороковые годы, Лермонтов уже погиб, еще оживали (а как бы его стихи померкли без них!) и Аполлон, и “Афродита гробовая”, и “влага Стикса”, и Камена, и “греческий амвон”.

       Какой же огромный пласт поэзии был отвергнут, отменен, отставлен в сторону! И никаких деклараций по этому поводу, никаких заявлений. Всё – бескомпромиссно, без объяснений, явочным, так сказать, порядком.

       Вот еще почему Лермонтов произвел такое впечатление.

       И всё то новое, что принес с собой (самоуглубленный взгляд, демонический герой, христианская нота, - растолковывать, что это такое, нет необходимости: имеющий уши да слышит), т.е. все те очевидные приобретения, что пришли вместе с ним в русскую поэзию, не произвели, может быть, такого сильного эффекта, как скрытые, безотчетные, оставшиеся неосознанными для современников пропуски и утраты.