Ночь была звездная, но не тихая. Вспышки странного ветра, то холодного, то теплого, возникали вокруг нас, кружа темной листвой дерев. Мы сели внизу на ступеньках и молча курили.
Хансен при бледном свете звезд выглядел еще худее; орлиный нос его заострился, и тонкий, упрямый подбородок выдвинулся вперед. Того совершенного спокойствия, каким он пленял меня прежде, сейчас в нем не было. Вдруг он порывисто вздохнул, поглядел на меня сбоку и шепнул:
— На скрипке поиграть хочется.
— А я уж давно хотел попросить вас, чтоб вы мне поиграли, Хансен, — ответил я.
— Разве у вас? Хозяйка моя не любит.
— Конечно, у меня! Тащите скорей скрипку, пока они там болтают!
Он нерешительно встал, провел рукой по волосам и улыбнулся.
— Скрипка возле вашей комнаты, в чулане. И ключ со мной.
Я невольно засмеялся этой предусмотрительности. Мы поднялись наверх, стараясь ступать потише, достали из чуланчика старый серый футляр и заперлись в моей комнате. Хансен отстегнул ржавые кнопки футляра и поднял крышку. На нас пахнуло пыльным затхлым запахом скрипки, приятным и сладковатым. Желтое тельце скрипки словно вздрогнуло, когда Хансен его приподнял.
— Хорошая скрипка, из Чехии, от деда, — сказал Хансен, натягивая струны. Он волновался и стиснул губы; глаза его приняли какое-то голодное выражение.
— Долго не играл, тон испортился, — сконфуженно проговорил он, настроив скрипку, — вы строго не судите!
— Да будет вам! — поощрительно перебил я.
И наконец он заиграл. Я видел его бледное лицо со стиснутыми и забранными внутрь губами, с подбородком, зажавшим скрипку, с полуопущенными веками. Лицо было взволнованно и прекрасно. Но играл он, как я и ожидал, нехорошо. Это была наивная игра самоучки, правда, с природным и правильно чувствующим артистизмом, но без малейшей школы и власти над инструментом; скрипка звучала дурно, смычок присвистывал и цеплялся за все струны зараз, квинта то и дело сползала. Внезапно Хансен встретился с моим взглядом, побледнел и опустил скрипку.
— Плохо играю! Давно не играл, — произнес он изменившимся голосом. — Вы думаете, очень плохо? Слушать нельзя?
— Да нет же, нет, Хансен! — горячо воскликнул я, чувствуя стыд и раскаяние. — Тон неважный, это правда. Сколько времени вы не играли?
— Два года. С тех пор как женился.
— Приходите сюда каждый день и упражняйтесь.
— Э, что там! — с каким-то гордым озлоблением вырвалось у него, и он бросил скрипку в футляр. — Не наше это дело. — Он сел за стол и опустил голову на руки. Ему было тяжело. Он сам не знал причины этой тяжести и, наверное, смутился бы, если б узнал. Тоска по невозможному овладела им, и он не умел ее выразить — ни в творчестве, ни в поступке; он походил на муху с обрезанными лапками, которой неудержимо захотелось ползать. И ко всему этому — его мучил стыд за себя.