— Сейчас, когда мы все нацелены на успешную реализацию школьной реформы, нам особенно важно освоить опыт и наследие Коростылева, — продолжала говорить в своем стеклянном отчуждении завуч.
Толстяк напротив беспомощно теребил свою кожаную папиросницу. Я перевел взгляд направо — у двери в торце стола Надя смотрела на Екатерину Сергеевну с нескрываемой ненавистью.
— Выпьем за светлую память Николая Иваныча и поклянемся свято пронести через жизнь его педагогические и жизненные заветы.
Не глядя на завуча все выпили, а я, не дожидаясь, пока встанет следующий с тостом, сказал толстяку:
— Идемте на воздух, перекурим по одной.
Он растерянно заметался глазами, несмело покосился на говорящую лошадь-завуча, потом робко оценил меня взглядом — могу ли я ему разрешить встать, и я, не давая Екатерине Сергеевне одернуть его, твердо сказал:
— Идите, идите, можно…
Толстяк вырастал из-за стола как вулкан из моря — аморфно и поднебесно. В нем была добрая сажень. Деликатно топчась он продвигался к выходу, стараясь спиной показать, что он никому не помешает, что он только на минутку, чтобы никто по возможности не обращал на него внимания. Правда, не заметить эту спину было невозможно, это была не спина — огромный спинальный отдел.
Мы выползли из дома. Здесь бушевал ярко окрашенный звонко озвученный день — конец весны, начало лета. Я вспомнил, как Кольяныч говорил: не бывает плохой погоды, бывает плохое настроение, а сегодня погода замечательная, да настроение больно скверное.
На улице неподалеку от дома стояли несколько парней и девушек. Их красные мопеды «Ява» валялись на траве притомившимися коньками-горбунками. Хрипло и мелодично орал магнитофон. Ребята смеялись. Жизнь продолжалась.
Жадно затянувшись папиросой, толстяк сказал:
— От-то, значит, молодежь современная коровам сросты крутить не фочет…
И я не понял, радуется он или огорчается тем, что молодежь не хочет крутить коровам хвосты. Громадный дядька с детским лицом и детской нетвердостью звуков.
— Давайте знакомиться, — сказал он застенчиво. — Нам все равно надо будет разговаривать. Я директор школы, меня зовут Оюшминальд Андреевич Бутов…
— Как-как? — переспросил я.
— Да имя у меня глуповатое — я родился во время челюскинской эпопеи, а тогда мода была на сокращения всякие, — говорил он, рдея всей кожей, я боялся, что от смущения вспыхнут его редкие белокурые волосы. — Оюшминальд значит «Отто Юльевич Шмидт на льдине»… Меня друзья зовут Юшей…
Я пожал ему руку и удивился вялости его ладони — большая, холодная и влажная, как остывший компресс. Мы уселись на скамейку, и я смотрел, как он с жадностью курит. С конца папиросы вился слоистый прозрачный синий дымок, а из сложенных бантиком губ выпускал Бутов темно-серую густую струю, и своей бело-розовой огромностью, иллюминаторами очков, поднимающимися дымами был он похож на отдыхающий у пристани пароход.