Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие (Кожевникова) - страница 5

Кто мой отец, не вникала. Ну, писатель, ничего особенного, как и все прочие, с кем родители общались, кого я видела у нас дома, в Коктебеле, Переделкине, Малеевке, Дубултах. Вот мама – другое дело. Когда она, прихватив меня с собой, заходила в магазин "Живая рыба" на Пятницкой, ее встречал аж сам директор, называя по имени-отчеству. Отцовская фамилия буднично звучала, а Викторию Юрьевну знали все! И в парикмахерской на улице Горького – в очередях нам с ней скучать не приходилось – и в кондитерской в Столешниковом переулке, и в ресторане ВТО, куда она водила меня обедать, где главным был человек, которого называли Борода, и он сам усаживал маму за столик как знаменитую артистку.

Я замечала, впрочем, что мама не только платила деньги в кассу, но и жестом фокусника доставала что-то из сумки, исчезающее мгновенно в руках продавщиц, заведующих ателье, комиссионок – основного источника ее шикарных, сногсшибательных туалетов. Одевалась она, надо сказать, чересчур ярко, особенно по тем временам, когда большинство, стараниями отечественной легкой промышленности, смотрелось уныло, стандартно-безлико, в спецодежде будто из чего-то серо-буро-коричневого. Но надо признать, что даже надев немыслимой, папуаской расцветки пальто, шляпку вычурную, мама ни смешной, ни вульгарной не выглядела. И, как жар-птица, затмевала всех, папу в том числе. Кроме начищенных собственноручно, до сверкания, ботинок, ничего в его облике интереса не пробуждало. Да и видела я его редко. Моим воспитанием занималась мама, папа в эту сферу не вмешивался. Ну и я не лезла к нему, когда он, закрывшись в кабинете, в сигаретном дыму, работал, то есть писал. Такая профессия – ничего, опять же, загадочного, манящего.

Хотя однажды, когда я заболела, лежала с высокой температурой, мама вслух прочла мне ранний папин рассказ «Варвар», про собаку. Но мне также читали и "Белый клык", и «Маугли» – постигать грамоту, самой выучиться читать не спешила: не мама, так дед, Михаил Петрович Кожевников, всегда наготове с раскрытой книжкой, а я в куклы играю под его бормотания. Скармливал он мне разное, от сказок братьев Гримм до Библии. С комментариями, правда. Историю про Христа разъяснял, как врач, закоренелый атеист: Христос-де болел туберкулезом, и воткнутое в его грудь копье, как при пункции, вызволило гной из легких, вот, мол, причина, так называемого, его воскрешения. Просто, не правда ли?

От бабки с маминой стороны, деду полный контраст, я вкушала уроки-наставления, подытоживающие ее личный, довольно-таки пестрый жизненный опыт. Хорошо дремалось под повествования о роковой, жгучей, никакими силами неодолимой любви. Одновременно, глядя в ручное, круглое зеркало с увеличением, она старательно выщипывала брови и усики над верхней губой. Зеркало пересекала трещина, но для бабки оно было главным, бесценным сокровищем, сбереженным в житейских, и не только житейских, бурях. Про ее сестер, погибших в Варшавском гетто, я узнала, будучи взрослой, от маминой с детства подруги Зоси, тоже еврейки. Бабка, по Зосиным словам, ей завещала открыть тайну внучкам. Меня такое открытие не потрясло, но когда я поделилась им с папой, (мамы уже не было), он исторг замечательный, мне кажется, парадокс: "Еврейка? Не знаю, возможно. Ты – да, но вот Катя (моя младшая, от тех же родителей сестра) Катя – нет". Взглянув друг на друга, мы оба расхохотались. Папины шуточки я умела к той поре оценить. Мы с ним давно уже были в сговоре, небрежно маскируемом. Мама, безраздельно папой владея, стала вдруг его ко мне ревновать. Других поводов не сыскалось, ни при ее жизни, ни после.