Лишь когда мы почти подплыли к монастырю и вдали уже показались церковные купола, она вновь посерьезнела и грустно заметила:
Если б моим братом был ты, княж Константин Юрьич, то на жалость бы не поскупился.
Я засмущался:
У нас в корзинке еще каравай есть. Могу разломить.
Но попытка перевести все в шутку не удалась — правда, Анна вновь засмеялась, но на этот раз даже в ее смехе сквозили все те же задумчивые нотки.
Признаться, мне тогда и в голову не пришло, что именно она задумала. Скорее наоборот — я посчитал, что вид монастыря вновь напомнил ей о том, как и где теперь пройдет ее жизнь, поэтому она расстроилась, и мне, как главному охраннику, нужно ждать любой неожиданности.
Да и замечания у нее были под стать унылому внешнему виду.
Вона даже церковь божия и то две главы имеет, — сразу по приезде ткнула она пальцем в двухкупольный соборный храм Воскресения. — Вдвоем-то, видать, и богу молиться сподручнее, не то что мне одной. — А хладом-то с камня монастырского не простым несет — могильным, — жалобно произнесла она еще на подходе к воротам, тоскливо оглядываясь назад. — Худо, видать, ласкает жених своих невест, коль они тут такие смурные. — Это уже комментарий при виде трех монахинь, выходивших из странноприимного дома.
Словом, с таким настроем от человека можно ждать чего угодно. Примерно в этом духе я и инструктировал каждого ратника: «Бди в оба, а зри — в три». Я и пост у ее этажа выставил как положено, по всем правилам караульной службы, причем сразу из двух человек. Полночи одна пара, полночи — другая. Себя я от дежурства освободил — начальник, хотя где-то к полуночи собирался выглянуть в коридор и посмотреть что и как. Но не успел.
Вроде бы и закрыл глаза всего на одну секундочку, а коварный сон тут как тут — навалился, окаянный, и проснулся я от того, что меня кто-то целует. Точнее, нет. Я целовался еще во сне. Нежно-нежно. А уж потом проснулся и поначалу даже удивился — сон-то кончился, а поцелуй продолжается. Как же так? Перепугаться не успел — луна-бесстыдница заглядывала прямо в мое окошко, так что лицо Анны Алексеевны разглядел сразу.
Поначалу я еще сопротивлялся. Вежливо отстранил будущую монахиню и даже открыл рот, чтобы прочесть соответствующую нотацию, но тут у меня ничего не вышло. Закрыли мне его. Накрепко. Нет, не поцелуем — ладошкой. Чтоб не мешал репликами. Закрыли и свою нотацию прочли. Коротенькую совсем, но было в ней столько тоски пополам с отчаянием, и такая жгучая просьба, что…
— Я ведь вижу — ты сам любишь, — шептала Анна, а слезы, красноречиво подтверждая искренность и правоту, меж тем беззвучно катились по ее щекам одна за другой. — Потому и прошу всего-навсего — пожалей. Ты можешь, я знаю. Мне ж девятнадцать годков токмо, и на всю жизнь в клеть каменну, яко татя поганого. А за что?! В чем я провинилась?! И не в том горе, что гнить заживо, а в том, что и вспомнить будет нечего. Так дай мне для памяти жали своей. Вон у тебя ее сколь — дай, не скупись. Кому от того урон? А я эту ноченьку до скончания своих дней в сердце хранить стану.