Ну словно нищенка на паперти, которая от голоду умирает. А в глазах слезы. И главное — знала на что давить. Не любви — жалости просила.
Да что я, истукан каменный?!
И я… пожалел.
От души.
Как только мог.
Чего уж тут. А то и впрямь девчонке нечего будет вспомнить.
Лишь когда забрезжил рассвет, она вернулась к себе на третий этаж, успев напоследок похвалить меня. За смелость. Вообще-то я о том совсем не думал, и только потом до меня дошло, что она еще в середине ночи своими громкими стонами и еще более громкими криками должна была поднять на уши весь странноприимный дом. Ну ладно няньки — они хоть и жалуются на плохой сон, а на самом деле их разбудишь только из пушки, но почему молчали караульные?!
Оказывается, юная негодница-греховодница еще вечером ухитрилась выкрасть мою фляжку с сонным настоем, перелить его в свою посудину, заново залить флягу водой и вернуть на место, чтобы я ничего не заподозрил. Когда и как успела она все это провернуть — понятия не имею. Мало того, отвлекая мое внимание, она, сославшись на бессонницу, самым нахальным образом сразу после ужина попросила у меня ложечку настоя. То-то будущая монахиня так лукаво улыбалась, когда я ей наливал из фляги в ложку. И ведь я ничего так и не заметил — то есть воду она приготовила не простую, а заранее настоянную на каких-то травах.
И лишь потом, окончательно усыпив мою бдительность, она влила украденное снотворное в жбан с хмельным медом, из которого щедрой рукой попотчевала не только караульных, но и на всякий случай своих мамок с няньками. Словом, всех за исключением меня. Когда она успела — уму непостижимо, но факт остается фактом.
Только в одном она меня обманула. Насчет единственной ночи. Оказывается, в «критические дни» женщин постригать не принято. Вот царица на них и сослалась. На самом-то деле их не было — это я вам точно говорю, но откуда это знать матери-игуменье. Так что не одна ночка у нас была, а как в сказке — три.
После завтрака она выгоняла нянек из опочивальни, заявив о желании побыть одной. Дескать, хочет начать привыкать к уединению монастырской кельи и, пока есть время, замолить все грехи, что у нее скопились. Обманывала, конечно. На самом деле она спала. Сладко-сладко. Но на обед выходила, как восторженно заметила одна из нянек, и впрямь просветленная от молитв. Особенно светились у нее глаза. Мягко, ласково и… счастливо.
Вот только припухшие от поцелуев губы… Но Анна и тут нашлась, причем в первый же день, заявив, что решила истязать тело подобно великомученицам, кои жили в старину, потому нешадно их кусает, а скоро и вовсе наденет на себя рубаху из рогожи, а под нее вериги. И ведь верили бабки, что она так и сделает. То и дело, глядя на нее с умилением, крестились и приговаривали: