Мудрый умел извлечь все что можно из понятия "реализм" и моментально из нужных слов создавал крепость, чтобы защитить живопись художника М., его любовь к русской природе и его антично-языческое отношение к голому человеческому телу.
Но защищая искусство художника М. от леваков и драчливых невежд, Мудрый все же не хотел скрыть от Офелии Аполлоновны, что реализм едва ли являлся сущностью того, что сделал за свою продолжительную жизнь М., если исключить его несколько автопортретов, написанных незадолго до смерти и теперь хранящихся в запаснике. Реализм - это искусство бескомпромиссное, а М. слишком часто делал уступки вкусам публики или еще того хуже - капризам и прихотям заказчика.
- А кому делали уступки вы, - спрашивала Офелия Мудрого, - когда говорили о реализме, показывая на эти картины?
- За это, - морщился Мудрый, - на том свете я буду гореть на костре. Но не вбивайте хоть вы в меня гвозди, дорогая Офелия Аполлоновна. Не только они, эти драчливые юноши, но и я тоже стою на посту. Только я люблю искусство, а они любят пустые фразы и ничего не понимают, кроме пустых фраз. Но то, что пусто для них, наполнено смыслом для меня. Впрочем, оставим этот разговор до следующего воскресенья или среды. Я боюсь, что он нас далеко заведет.
Иногда (но не слишком часто) он просил Офелию Аполлоновну перепечатать новую главу его рукописи.
Слово "реализм" не на экскурсионной лекции, а на листе бумаги не лицемерило, не картавило, не превращалось в риторическую броню и магическую формулу, а старалось найти свой подлинный и утерянный смысл.
Мудрый писал о том удивительном для современного человека соответствии слова предмету, которое можно найти в русской народной сказке, когда предмет входит в слово, обволакиваясь звуком, но не теряя ни энергии, ни богатства, которыми его наполнила жизнь. Он писал о линии и цвете палеолитических пещерных фресок, с помощью которых неведомый, затерявшийся в бездне предыстории охотник-дикарь снова и снова возвращал себя в мир, одновременно весь - мгновение и вечность.
Меняя копирку или вынимая из каретки перепечатанную страницу, Офелия каждый раз терялась перед крайней парадоксальностью этого загадочного явления - с одной стороны, глубокая и чистая, как музыка, мысль, а с другой - неряшливый, плохо выбритый, вульгарный автор с манерами театрального администратора или коммивояжера.
Думая о странной двойственности этого помятого жизнью и своими холостяцкими привычками, не по летам морщинистого, пропахшего никотином существа, в котором текла светлая, как источник, и мудрая мысль, Офелия забывала о собственной двойственности, о том, что и в ее нынешнем существовании слились два начала - античная богиня, Психея или Мнемозина, и довольно трафаретная, если не сказать-типичная, василеостровская дамочка, бойко печатающая на стареньком "ундервуде" и красящая волосы перекисью водорода. А если она и вспоминала изредка о двойственности своего малоестественного существа, двойственность Артура Семеновича казалась ей куда более загадочной и необъяснимой.