Я перебрался в Мытню - так называлось студенческое общежитие на Мытнинской набережной - со своей плетенной из соломы корзинкой, томиком Блока и старым клетчатым бабушкиным пледом, вызвавшим насмешливые замечания моих будущих соседей по комнате.
В комнате стояло шесть кроватей. Для меня комендант поставил седьмую, еле втиснув ее в тесное, не желавшее расширяться пространство.
Все предметы в этой комнате выглядели как на картине, написанной художником-веристом в сухой и слишком отчетливой манере, желающей подчеркнуть, что люди потеряли интерес к своим вещам. По-видимому, это так и было. На столе стоял ржавый бидон, с которым жильцы комнаты бегали вниз за кипятком, каждый раз подолгу споря, чья сегодня очередь.
Я долго не мог уснуть в новой обстановке, прислушиваясь к храпу соседей и глядя в окно, над которым в темноте висела какая-то особая, не похожая на себя луна, написанная тоже педантичной кистью вериста.
Потом я уснул, так и не расставшись с луной, пробравшейся в мой мытнинский беспокойный сон.
Ночью меня, только меня, а не остальных продолжавших храпеть студентов, разбудил сильный, жизнерадостный голос, напевавший:
Плыви, мой челн,
По воле волн.
Я проснулся и спросил певца:
- Почему ты поешь?
- Потому что мне весело.
- Но сейчас ночь и все спят.
- Вот я и хочу их разбудить.
- Зачем?
- Боюсь, что они проспят и не поймут, что такое жизнь.
- Ты это сам придумал или где-нибудь вычитал?
- Сам.
И я снова вернулся в свой сон со слишком отчетливой веристской луной, захватив заодно туда и певшего студента, пытавшегося мне доказать, что молодые люди не имеют права спать. Это привилегия стариков.
В комнате, кроме меня, жило еще шесть студентов, и, хотя только один из них пел по ночам, все они не стремились быть равными самим себе. Каждому из них, говоря словами Герцена, хотелось не столько быть, сколько казаться.
Я тоже решил, что я намного больше самого себя, и попытался написать рассказ о крае своего детства.
Ина с круглыми коричневыми камнями и синей, как упавшее в ущелье небо, водой.
Дароткан сидит напротив отвесной горы в пихтовом лесу и крошит охотничьим ножом листовой табак, смешивая его с корой.
Над горящим костром висит дымок, в черном, покрытом сажей котелке кипит чай, и пихтовый лес своим запахом щекочет мне ноздри.
Я вижу гору, лес, дымок и небо, застрявшее в ущелье, отсюда, из студенческого общежития, и, сидя за общим письменным столом, ищу фразу, которая смогла бы стать эквивалентом несущейся по камням Ины, синего берега и оленьей важенки, словно плывущей на отраженном в воде облаке.