Лабиринт Два: Остается одно: Произвол (Ерофеев) - страница 29

1983 год Виктор Ерофеев

Вера и гуманизм Достоевского

Проклятые вопросы и прóклятые писатели — это мое. Меня всегда привлекали трудные, именно прóклятые писатели, бунтари по судьбе, по мысли, по письму, the troublemakers,[74] возмутители общественного спокойствия, разоблачители стереотипов обыденного сознания, парадоксалисты, ироники, метафизики, доходящие, по слову Флобера, «до последнего предела чрезмерности». Среди них есть и такие монстры, как маркиз де Сад, герой моего эссе, написанного еще в литературном младенчестве, на рубеже 70-х годов. Однако в начале начал для меня был Достоевский. От него все пошло. От его проклятых вопросов.

После сибирской каторги, вначале 1860-х годов, Федор Михайлович изменил своим юношеским идеалам. Точнее сказать, он их предал. Почему и зачем?

Первым попытался дать осмысленный ответ Н.Михайловский, который в 1882 году написал знаменитую статью о «жестоком таланте» Достоевского. Какими бы устаревшими ни казались положения этой работы, нельзя не признать смелость критика в постановке вопроса о роли жестокости и «мучительства» в произведениях писателя, вопроса, который почти не поднимается в нашей критике, не то из-за превратного представления о пиетете перед классиком отечественной литературы, не то по каким-либо другим соображениям. Между тем именно вопрос о жестокости оказался той нитью, потянув за которую Михайловский если и не разгадал одну из загадок творчества Достоевского, то по крайней мере к ней подошел. Проницательность покинула критика в тот момент, когда он попытался объяснить причину «ненужной» жестокости «слабостью художественного чувства меры» и «отсутствием общественного идеала».[75]

Позитивистски настроенный критик считал возможным вычислить меру необходимой жестокости, позволительной для литературного героя в силу несовершенства общественных отношений или же остроты «частного» конфликта (в качестве образца Михайловский указывал на шекспировскую трагедию «Отелло» с ее «строгою умеренностью количества унижающих и оскорбляющих героев обстоятельств»[76]), и, сопоставив «разумную» меру с той, которая присутствует в произведениях Достоевского, вывести, что у Достоевского количество жестокости беспричинно и чрезмерно. Но дело не только в количестве. Достоевский «допускал» жестокость, как и другое зло, в гораздо более глубинные пласты человеческой природы, нежели Михайловский. Для критика, ведущего свою идеологическую генеалогию от просветительства, жестокость была наносным явлением, вроде пыли на зеркале человеческой природы: эту пыль нетрудно обнаружить, а затем и стереть. В тех глубинных пластах человеческой природы, куда проникало зло у Достоевского, выявление и, соответственно, удаление его требовало более утонченных приемов. Степень «ненужной» жестокости, выявленная Михайловским, определила меру недооценки критиком теневых качеств человеческой натуры, что может привести к фатальным последствиям, как это бывает с недооценкой сил противника.