Из часовни доносится звон колокола. Мягкий осенний вечер, шесть часов.
— Мы идем к вечерне, нравится это вам или не нравится.
— Но я же как раз люблю вечерню. Я люблю все часы молитвенного правила,— обиженно блеет благочестивая Уинифрида, и недоуменье ее монотонно и безысходно.
Они шествуют, обе статные и высокие, аббатиса как башня слоновой кости, а Уинифрида как миловидная домохозяйка, жена бизнесмена — и превосходная, конечно, была бы теннисистка-любительница.
— Часовня не прослушивается,— попутно замечает мать аббатиса.— Исповедальни тоже нет. Может, оно и странно, но как-то я решила не оборудовать исповедальни — во всяком случае пока.
Мать аббатиса вся в белом. Уинифрида в черном. Другие сестры черницы гуськом поспешают в часовню за ними, и вечерня начинается.
Аббатиса стоит на своем заалтарном возвышении, белая среди черни. Одежды она меняет два раза в день. Какое чудо искусства ее монастырь, как он отличен в своей новизне от былой ортодоксии, сколь отдален в своей древности от всего нынешнего! «Таков единственный способ,— сказала как-то она, Александра, благородная мать аббатиса, — быть наготове с ответом на любые враждебные нарекания».
Что до иезуитов, то ордена иезуиток нет. Есть нерушимое соглашение между Круским аббатством и иезуитской верхушкой, всеобъемлющее и обоюдовыгодное соглашение, но оно нигде не записано. Многие ли иезуиты знают о нем?
А что до бенедиктинцев, то аббатиса так неуклонно блюдет и отстаивает их древний строгий Устав, что и сами бенедиктинцы обоего пола давно созерцают это с кротким изумлением, чересчур кротким, чтобы протестовать против непроведения предписанных реформ, против того, что мать аббатиса правит у себя так, словно и не было Ватиканского собора; и тем более удивительно, что при такой бенедиктинке-настоятельнице такая огражденная от мира обитель вдруг стала очагом международного газетного скандала. С чего все это началось? Ведь и намека нет на старое как мир блудное дело: просто затерялся, ну, пусть даже его украли, серебряный наперсток сестры Фелицаты. И чем все это кончится? «В наши дни,— говорила аббатиса ближайшим своим наперсницам,— надо создавать новые монашеские синдикаты. Века Отца и Сына минули. Ныне у нас век Святого Духа. Дух дышит идеже хощет, и уж разумеется он хощет дышати в аббатстве Круском. С бенедиктинцами я бенедиктинка, с иезуитами — иезуитка: все по наитию. Есмь избрана аббатисой и аббатисой пребуду, и дела мои — от Святого Духа».
Напрягаясь, как море, голоса сливаются в грегорианском каноне вечерни. Витраж позади аббатисы омрачает тень: вырисовывается фигура мужчины, который взобрался к окну по лепнине и затемняет стеклянную синеву и желтизну. Ну и что же, еще один репортер хочет хитрым путем проникнуть в монастырь или, может, еще один фотограф? Скандал захлестнул весь внешний мир, а газетчикам в конце-то концов тоже надо жить. В часовню ему все равно не пробраться. Монахини продолжают торжественное пение; глухой ропот голосов за окном отдается под сводами часовни. Слышен лай полицейских собак: у них своя громкая литания, своя перекличка. Вскоре они смолкают: видно, патруль подошел разбираться с нарушителем. Тень за окном поспешно исчезает.