– А мы гражданкины дети, – сказала Мария.
– Это как же понять «гражданкины»? Это в Димитрове или в Харькове «граждане». А здесь крестьянство… Что ж, вас «гражданкины дети» кличут? Мать у тебя, выходит, городская?
– Нет, – опустив голову, сказала Мария.
– Врешь, – сердито сказал Петро Семенович, – Врешь, в глаза не смотришь. – Речь его вдруг почти утратила украинский акцент и украинские словечки, стала сухой, русской, протокольной. – Почему ж вас «гражданкины дети» называют, если вы не из города?
– Ну называют и называют, – снова пытался вставить слово чернявый, сидевший от бригадира по правую руку, – что ты, Петро, не знаешь деревенских кличек?
– А ты молчи, заступник… В адвокаты, что ли, записался? Так ты не жид, чтоб тебя в адвокаты приняли… Ну, продолжай, – обратился он к Марии.
– Говори, девочка, не бойся, – сказал ей чернявый.
– Прошлый год помер наш отец, год был голодный.
– Это я уже слышал, – сказал Петро Семенович, – дальше…
– Нас с матерью осталось пять душ детей, один одного меньше, – сказала Мария, – после отца у нас завалилась хата, и нам управление колхоза дало другую хату, возле тамбы… И наша мать оставалась в этой хате, так как у нас почти все пухлые и большая часть наших детей лежат больные. Менять у нас не осталось ни единой тряпочки, что на нас, что под нами и только кроме лохмотьев ничего…
Мария замолчала. Молчал и Петро Семенович. Молчали все. Эта девочка-нищенка рассказывала о том, что все знали и что многие сами перенесли, но почему-то, произнесенное сейчас вслух детским голосом, да еще по принуждению, оно прозвучало словно молитва-жалоба о тяготах и горестях своих. И может, оттого, что давно уж не молились, у многих на глазах показались слезы, а Петро Семенович сидел с побелевшим от тоски и гнева лицом, лишь сабельный шрам его налился кровью.
– Вот что они с нами, буржуазные пиявки, делают, – сказал он тяжело, сквозь зубы, – капиталистическое окружение… Ничего, выдюжим… Не позволим позлорадствовать… В гроб вгоним, – вдруг он рывком поднял голову, – а где же тот, который у окна сидел, который хлеб подал? Ну-ка, предъяви подачку свою, – сказал он Марии и протянул к ней огромную ладонь, из которой торчали железные пальцы-прутья, способные в секунду сжать горло до смерти.
И в эту намозоленную орудиями труда и оружием ладонь лег кусок нечистого темно-коричневого хлеба изгнания, изготовленного по рецепту пророка Иезекииля.
– Так и знал, – сказал Петро Семенович, – не наш хлеб, заграничный хлеб… Эх, не проявили бдительности…
И верно, место у окна было пусто. Никто не видел, как ушел чужак.