... — Оставьте меня в покое.
Здесь странное эхо: в покое, кое, кое... упокое... Стены из пористого камня, местами — гобелены, свет падает через узкие оконца под потолком. Теплый свет, золотистый... а мрачно — как в могиле.
Кое, кое... упокое...
Не хотел бы я здесь ночевать.
Джерардо!
...Сумерки, холодные альпийские сумерки... Снег. Качается на ветру фонарь, освещая вход в штольню; на свет вытащена бадья, в ней — две кирки и груда камня. На растоптанном до черноты снегу переминаются четверо — рослые, но странно сутулые — словно под открытым небом им уже неуютно...
— Еле успели, чтоб ее...
— Еще бы чуть-чуть.
— Голова тяжелая, братцы... И не пил даже!
Смеются. Слегка нервно, как смеются избежавшие верной смерти — веселье в долг, сами не верим... Чудо!
На дне клетки, которую держит младший из них — почти мальчишка, но рослый и широкоплечий — лежит канарейка. Маленькая желтая канарейка...
Кажется, что птица спит.
... — Оставь меня в покое, Якоб, — устало сказал герцог. — Пожалуйста. Иди куда-нибудь... к дьяволу, к богу... к этому сладкоречивому испанцу... как его?
— Игнатий Родригес.
— Дурацкое варварское имя!
— Он направил меня к вам, мой синьор.
— Чрево христово, Якоб! Направил тебя? Зачем? Поговорить о боге?!
— Не думаю, мой синьор, — сказал я. — Я плохо в этом разбираюсь. Много хуже, чем в богохульстве...
Кинжал оказался у моего горла раньше, чем я успел вдохнуть.
— Ты много на себя берешь, швейцарец, — проскрипел герцог. — Ты много на себя...
— Да.
— Что — да?! — заорал герцог. — Сын шлюхи! Что ты хочешь сказать этим чертовым «да»?!
— Да, я много на себя беру, — сказал спокойно. — Твою жизнь, Джерардо... Когда я закрыл тебя своим телом — я много на себя взял. Когда латники Бентивольи смяли наш эскадрон и твой конь упал — я взял на себя еще больше... Ты долго не мог простить мне этого.
— Но простил!
— Прости еще раз. Я позволил твоему сыну умереть. Я не понимал, что твой сын и есть твоя жизнь. Я — не понимал.
— А если бы понимал? Что тогда?!
— Перекинул бы мальчишку поперек седла и — в галоп.
— Ты никогда не получил бы прощения, — невесело оскалился герцог. — Он был очень горд, мой Тони... очень горд. И став герцогом, он...
— Я знаю.
— Но ты сделал бы это?
— Да.
Герцог молчал. Смотрел на меня и молчал.
— Другому я перерезал бы за такие слова глотку, — сказал он наконец, — Но ты... ведь ты не лжешь мне, Якоб? Нет?
— Клянусь.
Кинжал вернулся в ножны.
— Честью наемника?
— Честью мужчины, — сказал я. — Джерардо... я знаю, как ты любил Тони...
— Мой сын...
— Твой сын мертв! — отрезал я. Герцог отшатнулся. Я сделал шаг вперед, ухватил Джерардо за плечи, встряхнул. Сказал мягко, глядя в глаза: — Мне жаль. Из него получился бы отличный солдат.