Занятия поначалу разочаровали меня. Простота лиры обманчива: даже ребенок без труда может научиться бренчать на ней несложные мелодии. Однако же рядовой слушатель редко задумывается о том, что гармонии в экзотерике строятся вовсе не по законам музыки, отчего и теряют так много в отрыве от октаметров. Говорят, великие аэды прошлого могли безошибочно угадывать гармонии по текстам друг друга - поразительное, давно утерянное умение, которое нам приходится восполнять, публикуя октаметры не иначе как в сопровождении нотной записи, для чтения которой требуются основательные знания. Гармонии, исполнявшиеся без слов, поразили и меня своей немузыкальностью - особенно те упрощенные, которым нас учила чудесная Вероника Евгеньевна, в первые же минуты посвятившая всю дюжину присутствовавших подростков в члены Первого круга юных (которые, к слову, не имели право носить даже туники, не говоря уж о венке). Нехотя являлся я на занятия, не чувствуя на первых порах ничего похожего на те восторги, с которыми возвращался с концертов, и примирялся с изнанкой обожаемого искусства только благодаря неистраченным еще вере, любви и надежде.
Память о временах года в детстве нередко воскресает у меня не в сердце, не в ушах, не на внутренней поверхности сомкнутых перед сном век - но в ногах, то промокших в октябрьскую или мартовскую непогоду, то ноющих от бесконечных июньских прогулок мимо запыленных лип Бульварного кольца, то промерзших и простывших в крещенские морозы. Словарь литературных штампов, если б существовал, непременно советовал бы называть детство босоногим - нет, по моей улице Островского (бывшему Мертвому переулку, граничившему с Большим и Малым Могильцевским - узнав об этом, я лишний раз обрадовался мудрости правящей партии, стеревшей с карты города столь мрачные названия) никак не пробежаться босиком, не рассадив подошву об шершавый асфальт или, того пуще, не порезавшись бутылочным осколком, волшебно зеленеющим и сверкающим на побитой асфальтовой мостовой. Нет: были, конечно же, резиново-матерчатые кеды, служившие один, дай Бог полтора сезона, были сандалии из искусственной кожи, ужасно натиравшие ногу, зимой были высокие жесткие ботинки с запутавшимися шнурками в мелких узелках, и мать упрашивала надеть под них присланные из Оренбурга колючие носки всякий раз, когда тонкий, еле различимый ртутный столбик термометра, прикрепленного снаружи к оконной раме, опускался ниже пяти градусов мороза. Были еще, конечно, валенки с галошами - вещь столь же постыдная и невозможная, как трикотажные кальсоны или надеваемый под пальто мамин шерстяной платок, завязываемый на спине. Пушкинский крестьянин мог торжествовать при наступлении зимы: щуплый московский подросток горевал, когда его потертое, со слишком короткими рукавами клетчатое пальто начинал продувать разбойник-ветер, и только было радости - укрыться в вестибюле метро, куда с двух сторон устремлялись струи теплого, почти горячего воздуха, и можно было незаметно встать у решетки, откуда нагнетались эти блаженные потоки, подставляя им попеременно то один, то другой рукав, то грудь, то окончательно онемевшие ноги, и различать сквозь густой пар, вырывающийся из дверей, клубы другого пара, символизирующего победу советского человека над стихиями, и постоянно висевшего над только что открытым бассейном "Москва", где раньше стоял безвкусный, нарушавший архитектурную гармонию столицы Храм Христа Спасителя, а потом собирались строить Дворец Советов, и даже переименовали мою станцию метро, но почему-то так и не построили. Зима в том году началась рано, сместили круглоголового главного секретаря правящей партии, и его портреты мгновенно исчезли из газет, школ, служебных кабинетов, книжных магазинов. "Что ж, - делился я с Володей Жуковкиным, - по крайней мере, человека отправили на пенсию, а не убили, как президента Кеннеди". К январю выяснились неведомые осложнения с книгой и пластинками дяди Глеба, и отец вдруг вскидывал глаза от вечерней газеты и почти с ненавистью повторял: "в настоящее время не представляется возможным", и бюст Ксенофонта Степного, который начал лепить у себя в мастерской народный скульптор Жуковкин, уже месяца два стоял в углу, накрытый влажной серой тряпкой, подвязанной внизу шпагатом и слишком похожей на мешок, которым укутывают голову при казни через повешение.