Мы простояли в неосязаемой очереди, кажется, лет десять, едва ли не с того дня, как въехали в наш подвал в Мертвом переулке, и все эти годы грядущее новое жилье постоянно обсуждалось - когда? где? сколько метров и сколько комнат? наверняка без телефона, но что же поделать, зато свое собственное. Какие каменные сады, какие осанистые светские храмы воздвигались еще до моего рождения, в великую эпоху, как назвал ее кто-то из бывших диссидентов в приступе простительной ностальгии. Какая мозаика сияла всеми цветами радуги (плюс бронзовый, золотой и серебряный) на потолке станции метро "Комсомольская-кольцевая", как основательно нависала над Манежной площадью серая глыба гостиницы "Москва", как поблескивали синими искрами лабрадоровые цоколи домов на улице Самария Рабочего. Поверженный круглоголовый перестал воздвигать храмы и архитектура его эпохи уже не внушала почтительного державного страха - даже белокаменный Дворец Съездов в Кремле казался каким-то уцененным, а станции метро были унылыми, утилитарными, похожими друг на друга. Зато взрезали экскаваторы глинистую землю подмосковных деревень, и подрастали - сначала кирпичные дома, облицованные розоватой керамической плиткой, потом - белые бетонные параллелепипеды, в которые, не веря собственному счастью, въезжали обитатели коммунальных квартир, они же - созерцатели вышеупомянутых храмов. Какими слухами полнилась Москва о новых районах, новых домах, новых квартирах, с какой невыразимой смесью чувств смотрели горожане на ободранные двери своих комнат, в последний раз запирая их массивными ключами с вырезными бородками, и спускаясь к ожидавшему на улице открытому грузовику, вокруг которого толпились хорошо поработавшие друзья и родные, и уезжая навеки не просто из центра города, а из целого времени и пространства, и руку матери оттягивала тяжелая авоська с полудюжиной бутылок даже не "Московской", а "Столичной" - наградой за труды наших добровольных грузчиков.
Сослуживцами и родными, бывало, цитировались таинственные постановления о первоочередном выселении жильцов из подвалов, о льготах участникам войны, и отец, нацепив на костюм все свои орденские планки, записывался у высокомерной секретарши на прием к заместителю председателя райисполкома, а потом надевал уже не планки, но сами ордена и медали, и заходил в кабинет с длинным столом, крытым зеленым сукном, и от хозяина кабинета, человека с мясистым затылком и густыми бровями, выяснялось: таинственность обнадеживающих постановлений была едва ли не равнозначна их полному несуществованию - верней, что-то там, разумеется, постановлялось и рассылалось на папиросной бумаге по райисполкомам, но простым смертным не позволялось даже видеть этих документов, не говоря уж об их чтении. Между тем ангины нашей Аленки затягивались, реакция Пирке была положительной, несмотря даже на восемь месяцев в лесной школе, куда ездил я прошлой зимой навещать сестренку - в промерзшей электричке, а потом в допотопном автобусе, переделанном из грузовика, - и она кидалась мне навстречу по снежной аллее, покрытой неправдоподобно пушистым, будто из замерзшего воздуха, снегом, и жаловалась, как надоело ей в этом дурацком интернате. Слезная справка от доктора Бартоса также была доставлена человеку с мясистым затылком, и ходатайства от однополчан отца, и даже какие-то вовсе уж ненужные характеристики с работы - но все это в совокупности, возможно, сберегло нам шесть или восемь месяцев ожидания в очереди. Ордер был смотровой: мама с отцом получили ключи и в мой пятнадцатый день рождения мы всей семьей отправились в Тушино, которое раньше считалось самостоятельным подмосковным городом, а теперь стало одним из жилых районов, не Юго-Запад, конечно, вздыхала мама, но, с другой стороны, и не Орехово-Борисово, и не Чертаново.