— Да где он, грех–то? Мурза грешил, а ты виновата? Настенька! — хотел обнять. Настя рванулась прочь, спасаясь от сомнений своих, полоснула парня по сердцу:
— Небось попрекнешь потом, что порченую в жены взял…
И ушла, приминая моховые кочки. Семка глядел ей вслед: пошла к ручью — умыться… не оглянулась даже. Туман! Туман!
Лесам скоро конец, по всем приметам, жилье людское близко, надо бы помаленьку выбираться из дебрей, да неведомо: ушел мурза в Орду аль нет?
Но хлебушко на исходе, каждую крошку беречь приходится, не выйти нельзя.
А потом куда?
Настя в монастырь, а ему, Семке, и идти некуда.
Дрогнули под утренним ветром листья осин, розоватые космы тумана шевельнулись, поползли, цепляясь за ветви, обволокли Семку, стали студеной, беспросветной, белесой мглой… И опять тишь в лесу, только птицы щебетать начинают.
Вдруг сучок треснул. В ельнике мелькнула серая тень.
Волк?!
Настя хотела крикнуть, позвать Семку, но промолчала: обрадуется парень, невесть что подумает, почто ему сердце зря бередить — стояла, затаясь, и только тут разглядела, что это не лютый зверь [67] лесной, а просто бездомный пес вышел на поляну и сел недалеко от костра.
За шелестом осин едва разобрала Настя негромкую речь Семена:
— Что, пес, чаю, голоден ты? Эк брюхо у тебя подвело.
Парень вынул из–за пазухи ломоть хлеба, взвесил на руке, подумал, отломил половину, швырнул псу; тот испуганно бросился в сторону, потом понял, кинулся обратно к хлебу, жадно проглотив кусок, растерянно повел носом по пустому месту, взглянул на Семку, вильнув хвостом, доверчиво подошел к нему.
Настя глядела из–за сосны. Ей ли Семена не знать, а таким никогда его не видывала.
«Вот он каков, с бродячим псом последним куском поделился, пожалел, да и сам он какой–то понурый, жалкий».
— Эх, псина, видать, солоно тебе пришлось, и драный, и голодный, — тихо говорил Семка, — ишь и репей прошлогодний в шерсти у тебя запутался, а у меня в сердце горе репьем сидит. — Смолк, гладил собаку, вздохнул: — Вот покинет меня Настя, я таким же бездомным бродягой стану. — Обнял пса за шею, ткнулся лицом в косматую шерсть.
Что–то давно потерянное, теплое, девичье шевельнулось в груди у Насти, бросилась к Семену, только и смогла вымолвить:
— Сема, милый, прости!
— Настя!
Взглянул ей в глаза — прежние! Привлек Настю к себе, поцелуями осушил ей глаза, целовал дрожащие губы, тяжелые кольца снова упавшей косы.
По–старому, по–доброму смеялась Настя, но вдруг будто опомнилась, сказала строго:
— Отпусти меня. Доброй женой тебе буду, а пока отпусти.